Дни яблок
Шрифт:
«Тогда, — говорит старуха эта. — Вот тебе от меня. — И даёт такую смешную сумку — ручки деревянные, а вся, как мешок. — Там клубочки, — продолжает старуха. — Это тебе нитки на кружева. Должно хватить».
— А я про вас слыхала, — вдруг Ида говорит. — Вы Берман. К вам ходят за советом и ногу отрезали.
— Хорошо, что не язык, — отвечает старуха. — Да, Берман — это я, и у меня разное спрашивают.
— И что ты спросила? — жадно поинтересовался я.
— Когда кончится война, — ответила мама. — все тогда одно и то же спрашивали.
— А она?
— А она ответила: «Как зацветёт картошка». И тут шевеление пошло
И тётя Шуля что-то крикнула — Ида сначала встала на минутку, а потом назад прямо-таки порысила, спиной причём… И меняташит… А тут немец… усы рыжие, глаза стеклянные. На фуражке — череп. Как рявкнет что-то, а Ида ему: «Найн!» И он уже руку протянул… Но я вперёд выскочила и икону ему под нос. Вот эту… С ножами. Мне её бабушка втиснула. Перед тем, хотела было из дому не выпускать. «Это изгнание! — сказала. — Исход! Вслед фараоны пойдут!» Но я дала понять, что дойду с Идой до поезда и всё равно как. Ведь в дальний путь… Думала, что всё равно на вокзал, а там я дорогу назад знаю. Ну, она мне иконку впихнула в кармашек, такой на мне сарафан был тёплый, так вот туда…
… Ну, вот немец оживился, что-то лаять принялся, тут другие бегут, всех бьют, в строй ставят и гонят за ежи, а там дым… И солдаты с собаками. И вдруг меня за руку кто-то взял, я смотрю — женщина какая-то, невысокая, в синем пыльнике… Это такое пальто.
— Пойдём, — говорит мне. — Поспеши!
Я за неё ухватилась, Иду за руку взяла, и пошли мы, как бы против течения… Ну, люди нам навстречу, а мы к яру спиной… А немцы их били. И полицаи. А они кричали… И собаки… А она нас с Идой этим пальто… ну, накрыла, что ли. Только оно прозрачное было почти… Будто через него свет проникал, как сквозь выношенное, например… Её тоже били, так били, эту женщину, — сказала мама. — Зверски колошматили. И немцы, и полицаи… А она шла. Закрывалась рукой, я помню, и под этим её пыльником, синеньким… я же видела сама! Под ним было много детей, а двоих, совсем грудных, она несла на левой руке… Я смотрела-смотрела, а страшно ведь — и люди кричали, и немцы эти с палками, и собаки… Вот собаки нас почему-то совсем не трогали. Лаяли какими-то тонкими голосами — и всё.
— Как вам не больно? — спросила я. А она: «Да я об этом и не думаю», — говорит. Дальше я спросила: «Вы нас спасёте?»
— Я бы хотела спасти всех, — она сказала. Хорошо помню слова эти, и голос печальный был, ну, а как там радоваться? Многие рассудка лишались…
Потом, неожиданно очень, пальто это у нас с глаз упало. И мы с Идой видим — машина стоит. Сапёрская, лёгкая грузовая. А перед ней Франц этот. Я говорила тебе про Франца?
— Не ты, — не соврал я.
— Ну, вот, — продолжила мама и вытерла глаза. — Стоит Франц, весь зелёный, под цвет мундира и трясётся, сигарета из рук выпала. А до ежей этих метров пятьдесят, позади, до смерти…
— Я не еврейка, — говорю ему, — вы же меня помните. Бомба в подвале.
И тут ему Ида что-то по немецки… Он,
Он нас по-умному повёз, какими-то закоулками, потом во втором дворе высадил, на Трелецкой, и сумерки уже были… Мы прибежали… к нам. Зашли через чёрный ход… разбомбленный. И домой. На кухню.
Там бабушка стоит. В чёрный платок завернулась, вся серая. И говорит: «Избиение!» — а потом так совсем зловеще: «Ироды!» А рядом давняя её знакомая, Анна Антоновна, тоже фребеличка. Вся такая миниатюрная старушка, крестится всё время…
А Ида… Ида трясётся, зубы скрипят, и говорить не может, и плакать не может, глазами только водит, ноздри раздувает и сипит… Потом палку схватила, ну, швабру — и к машинке швейной, к их «Тевтонии», с хрипами в горле… Все в крик. Алиска села на пол. Ада выскочила из кухни, бабушка Иде наперерез, кричит: «Нет? Не смей!» — а Ида диким криком: «Немецкая, немецкая! Они маму убили!» — и всё рвётся по машинке садануть, а бабушка за руки схватила её и так назидательно: «Ну, бей, только вот сначала по людям». — Ида даже немножко подрастерялась. А бабушка: «Вот, Анну Антоновну ударь, у неё отец немец был». Та в тот же миг: «Ударь меня, — говорит и так покорно дальше, — а машинку не бей, она — спасение». Ида палку-то из рук и выронила, слёзы полились: «Как же так». Повторяет: «Как же так»…
И это продолжалось двое суток. Плачет и скулит. На третьи сутки мама пришла, очень худая, от нервов это с ней всегда было. Бабушка таки говорила: «Раз, и малярийные мощи». Решительная пришла, сопит. С ней Франц этот следом. Нашёл как-то… Пошли мама, Ида и я на крышу, а с нами Франц. А на крыше какая-то каптёрка была. Закуток у трубы. Крытый жестью. Там стояла печка и топчан. И ящик с песком. Пост… против бомб. Пришли. Мама Иду за руки взяла и говорит.
— Мы тебя не бросим и не покинем. Ты останешься тут. Еду носить будем, воду. Ведро поганое вечером забирать будем и на ночь чистое, чтобы и на утро не сильно пахло. Как сильный холод упадёт — спустишься в разбитый ход. Там Франц тебе лаз сделал, будешь приходить к нам греться. Но если опасность — беги на крышу и ход за собой обрушь, там две досточки над провалом.
— А если, — спросила Ида, — доберутся?
Мама помолчала тогда, а погода была безмятежная такая, не холодно, облачка. Всё золотое. Мама и говорит:
— Ну, есть один выход у тебя, всегда…
И показывает на край крыши. Ида только кивнула кратко.
Мама повздыхала… Огарок перед ней затрещал и догорел с писком и синим огоньком.
— Когда спускались к нам, — продолжила она, — мама и говорит: «Лика, — говорит, — посиди дома недельку и девочкам скажи нос на улицу не совать. Избиение идёт… Лучше и не видеть. Хватит, насмотрелась».
А ты же знаешь, я такая, если сказано «нельзя», мне надо. Ну, я улучила минутку и выскочила… А во дворе у нас Натик повешенный. На каштане качается… Я, конечно, виду не подала… Но лицо так и онемело. Три дня он там качался, не разрешали немцы снять… Соседи сказали, пришёл, дескать, к себе, убежал от пули. Или привели. А там Пасечники уже подушки чужие перебирают с кастрюлями — золото ищут… Выдали моментально. Ну, немцы его по дворам водили, били ребёнка, спрашивали — куда бежал… А ребёнок маму звал, плакал, охрип… Потом он им надоел, и повесили его, думали — у нежилого дома… Да. Мы и похоронили. Бабушка, Ада, я и Франц. Под каштаном. Там теперь дорожку сделали к ступенькам, в подъезд наш…