Дочь Роксоланы
Шрифт:
И действительно, ничего такого уж страшного. Фалака, трость для ударов по пяткам, и вправду вынести тяжко, но такое не для женщин вообще, тем более не для девушек и уж тем паче не для дочерей султана… не для дочери его. Так что – розги. Розог сестрам за их жизнь досталось изрядно, но, впрочем, за дело: мать-хасеки не слишком строга с ними, скорее уж снисходительна. Или, может быть, чуть равнодушна. Как ко всему, что не несет опасности.
Почти всегда – за совместные проделки, причем опасные, прямо или косвенно чреватые разоблачением. Что ж, как бедокурили вдвоем, так и наказание вместе принимать. Это справедливо.
По нерушимому кануну
Потому у матери для всего, связанного с дочерними проказами, имелась особая перчатка. У кого она на руке – тот и наказывать вправе.
Другое дело, что ни няне, ни кормилице этого поручить было нельзя: обе слезами исходили, не поднималась у них рука на питомиц. А о служанках, по понятным причинам, речь не шла вовсе.
Так что сек их, как правило, Доку-ага. На его лапищу изящная перчатка Хюррем-хатун не налазила никак – ну так он ее к запястью подвязывал, с тыльной стороны. Все равно это считалось «рукой хасеки».
И опять же: ничего особенного в этом, страшного или тем паче стыдного. Он ведь не чужой, к тому же и не мужчина вовсе.
Все очень просто.
Входишь в «комнату для одеяний», внутреннюю из внутренних, куда никаким служанкам, даже в обычные покои допускаемым, хода и близко нет. Там у дальней стены сейчас стоят Басак-ханум и Эмине-ханум, уже заламывая руки и плача от жалости. Там же, посреди комнаты, особый сундук, крышка которого в пять слоев обита мягкой кожей, а поверх он застелен покрывалом рытого пурпурного бархата. И подушка для коленопреклонения перед ним, тоже пурпурного бархата, сообразно достоинству султанской дочери.
И серебряное ведерко рядом. В нем мокнут розги, несколько пучков, в зависимости от провинности: как правило, не меньше трех пар и не более десятка, тоже пар, потому что для двух ведь. Или, скажем, шесть пучков для старшей, а для младшей семь-восемь, где-то так. Каждый из пучков называется именно «хворостина», или «прут», хотя прутьев в нем несколько: до двенадцатилетия сестер было по четыре, от двенадцати до шестнадцати лет – пять, теперь – шесть.
Все как издавна заведено. У гарема для всего определен свой обычай, в том числе и для воспитания султанских дочерей.
В третий раз – ничего страшного. Прутья тонкие, хлещут болезненно, но и только; легко измочаливаются, ломаются тоже быстро. Запасать их, связывать в пучки и замачивать – обязанность няни и кормилицы, никому иному поручить нельзя. А уж они-то просекающих кожу розог не выберут.
Вплотную к ведерку – пустая деревянная кадушка. То есть пока еще пустая.
Доку-ага стоит рядом с сундуком. Его правый рукав закатан до локтя, на тыльной стороне кисти – крошечная перчатка. Лицо неподвижно и лишено выражения, как маска.
Наказание нужно принять достойно: тут, как и везде, свои правила поведения.
В трех шагах от сундука спустить с плеч верхнее платье-энтари, позволить ему соскользнуть на пол. Перешагнуть через него. Развязать кушак, позволить спасть расшитой парче верхних шальвар; перешагнуть. Выдернуть шнур из поясной складки льняных нижних шальвар-дизлык, позволить им спасть до лодыжек. Не запутавшись в ткани, сделать последний шаг. Слегка поддернуть край нательной рубахи-гёмлек, приподняв ее выше колен, до середины бедер.
Такова «поза смирения». Одна из тех, которым учат гаремные наставницы.
С другой стороны сундука тоже лежит подушка; сестра, встав на нее коленями и склонившись над тобой, бережно задерет тебе подол гёмлек до талии. Полуудерживая, полуутешая, охватит тебя за плечи, сцепив руки на твоем затылке, – так же, как проделаешь с ней ты сама, когда вам придет черед поменяться местами.
А потом остается лишь слышать, как евнух возьмет первый прут, как стряхнет с него воду. Слышать, как он замахнется. Как ударит.
И терпеть.
Можно читать молитву, можно считать удары. Последнее, впрочем, необязательно: Доку знает положенное число, он не ошибется.
Рука у него тяжела, но хлещет он бережно – насколько может в пределах своего понимания долга и приказа. После каждых десяти ударов бросает прут в кадушку, берет из ведерка новый пучок, переходит на другую сторону.
Кричать или плакать, кстати, тоже можно, причем с самого начала: на это в правилах поведения никакого запрета нет. А начиная с какого-то момента не кричать уже и не получается: есть в гареме такая пословица: «Нет героини под восьмой хворостиной». И пословица эта правдива, хотя звучит она с осуждением, ибо речь идет об укрощении дерзости служанок, грубых и строптивых. Но вот до того, как евнух возьмет восьмой прут, Орыся обычно терпеть ухитрялась, то есть, если порка была за малую и среднюю провинность, могла и вовсе голоса не подать. Только розга свистела в воздухе и звонко ударяла по голому телу, оставляя багровые полосы.
За большую провинность – тогда да, конечно, тут не оттерпеться. Один раз попробовала было, но обмерла почти сразу, на семьдесят втором ударе. Пришлось ее водой отливать. После чего Доку – а что ему еще было делать? – все равно отвесил недоданные восемнадцать розог: жалко его, он «рука хасеки», а самой хасеки нет рядом, чтобы смягчить наказание. Однако прежде приказал – нет, попросил – не держать крик в себе.
Это был первый и единственный раз, когда он в «комнате одеяний» вообще хоть слово произнес. Так что Орыся совета послушалась. И слушалась с тех пор. Все равно задолго до восьмого прута не только няня с кормилицей, все в слезах, причитали в полный голос, но и сестра, еще не секомая, давно уже рыдала громко и отчаянно, а руки ее, сплетенные на затылке Орыси, дрожали крупной дрожью, так что начни та и впрямь вырываться, освободилась бы сразу. Однако младшая из сестер свой долг поведения блюла твердо. Кричать – кричи, дергаться под розгой тоже можешь, а вот вскакивать с сундука не смей.
Когда же приходил черед самой Михримах, то она голосить начинала вскоре после начала порки: иногда и до того, как в кадушку отправится первый разлохматившийся прут, самое большее – в начале второго прута, на одиннадцатом-двенадцатом ударе. И держать ее приходилось крепко, иначе бы не улежала (плакала при этом Орыся горше сестры, гладила ее по плечам и затылку, шептала слова утешения). Это притом, что Михримах редко-редко одинаковое с Орысей число ударов выпадало, обычно на полный прут меньше, а то и на полтора-два. Не потому, что старшая, настоящая, но по справедливости. В опасных проказах Орыся и вправду из них двух чаще всего была не только заводилой, но и основной виновницей.