Дочки-матери
Шрифт:
И все написанное мне показалось несправедливым — батон из булочной, мои коньки, парни с «Бахрушинки». Просто мальчик создавал себе свой мир, чтобы как-то существовать в «легенде».
В «Люксе», как снег на голову, пришла ко мне первая дружба. В вестибюле третьего этажа однажды оказалась новая девочка — откуда она переехала или приехала, не помню. Она была ниже и вообще мельче меня, хотя оказалась старше на целый год. Ее звали Лена. Лена Кребс. Она была и «советская», и нет. У нее где-то была советская мама. Папа был еврей, но как-то связанный со Швецией, может, родом оттуда. Жила Лена с ним и с мачехой, которую звали Биночка. Она была шведка. Очень любила Лену, и Лена ее. При первой встрече с Леной, с первых же ее слов, я поняла, что у меня будет настоящая подруга, первая, единственная, на всю жизнь. Что, оказывается, у меня подруг раньше просто не было, и раньше
В первый момент я приняла Биночку за девочку — такая она была худенькая, маленькая, хрупкая. Потом почти сразу разглядела морщинки (у мамы их тогда совсем не было) и усталость. Лена сказала: «Биночка, это моя любимая подруга Люся, пожалуйста, полюби ее», Биночка молчала и смотрела на меня. Тогда я сказала: «Лена моя первая подруга, у меня раньше не было». Биночка как-то слабо и очень по-доброму улыбнулась, ничего не ответив. Но, по-моему, она меня тоже сразу полюбила. Во всяком случае, я всегда ощущала это так.
Жили они в двух комнатах, которые между собой не сообщались, но были рядом по коридору на четвертом этаже. Одна была папы Лены и Биночки. Другая — Ленина. Когда Лена была одна, Биночка почти всегда была с ней. Но стоило мне прийти, как Биночка старалась оставить нас вдвоем. Иногда, нечасто, приходили и другие девочки, но Лена признавалась мне, что ей с ними скучно.
С появлением Лены мой день резко изменился. Все послешкольное время зависело от Лениного распорядка. Лена училась в школе заочно, к ней иногда (но не очень часто) приходили учителя. Уроки я стала готовить у нее, и так как она училась в том же классе, то она всегда говорила, что учителя больше не нужны. Запоминали мы все как-то параллельно, одинаково быстро, и времени на это уходило мало. Прогулки, все коридорные «прятки», «казаки-разбойники» и прочее было теперь только, когда Лена отдыхала или ей надо было провести часок-дру-гой с папой. Она так и говорила — «на часок-другой». Но это бывало нечасто. Нашим любимым занятием стало «читать вместе». Я ложилась рядом с ней на ее широкий диван, и мы читали одну книгу — не вслух, а каждый сам. Только и слышалось каждые две-три минуты: «Ты кончила?» — вопрос, прежде чем перевернуть страницу. Мы почти не обсуждали прочитанное, было как-то само собой ясно, что у нас совершенно одинаковое восприятие прочитанного, общие эмоции и все прочее. Мы, взглядом не перекинувшись, вместе начинали смеяться или плакать. Мы ничего не скрывали друг от друга. Я даже знала, если Биночка плакала — это ее обидел Ленин папа, и Лена с ним поссорилась.
В «Люксе» очень многие взрослые любили заговаривать со мной. Часто я ощущала неискренность, особенно этим отличалась Стелла Благоева, и я ее за это не терпела. Я понимала, что эти поглаживания «по головке» и «как ты выросла» и «какая красивая» — зачем-то им нужное «подлизывание» к папе. Мне было ясно, что про себя они думают, что он «начальничек». Я, похоже, уже не любила «начальничков». Во всяком случае, я не хотела, чтобы папа им был. Иногда эти подлизы говорили: «Ах, как ты похожа на папу, а твой братик — на маму». А я про себя смеялась, потому что долго считала, что «причем тут папа, вот дураки, ребенка ведь мама рожает, и походить он может только на маму». И расстраивалась, и растравляла себя вновь и вновь, что я не мамина, вот ведь Егорка на нее походит, а я нет, значит, она мачеха. Правда, проблема мачехи стала не столь острой после того, как я узнала и полюбила такую мачеху, как Ленина Биночка. А про проблему «папы» я всегда молчала. Тот человек с палочкой, а потом в больнице, был самая большая тайна.
И однажды Биночка тоже сказала, правда, немножко по-другому и, конечно, без всякого поддизывания: «Люся, ты должна знать, что ты красивая девочка. Многие считают, что из всех девочек — самая красивая Маргит (чуть постарше нас девочка с третьего этажа), некоторые считают, что девочки Бран-дон (три сестры португалки с четвертого этажа), но мы с Леной с ними не согласны — мы считаем, что ты». Лена после Биночкиных слов стала смеяться и говорить: «Это ты, Биночка, считаешь, что Люся, а у Маргит вон глаза какие синие, а у Воли (одна из сестер Брандон) в три раза больше Люсиных». А Биночка вдруг сказала: «И ты очень похожа на своего папу». И я все рассказала Лене — про папу и «того» человека, который был моим отцом. Она была первый в жизни человек, с которым я смогла обсуждать это. Я, кажется, и от себя самой умудрялась это скрывать.
Когда
И еще — я читала Лене стихи. Она очень много читала до того, как мы встретились, но стихи у нее выпали, у них дома даже Пушкина не было, и она со мной стала быстро входить в них. А вообще-то до Лены я, кроме папы, никому не читала стихи, стеснялась.
Все до этой страницы было написано весной в Пицунде, куда мы сбежали из Москвы, чтобы Андрей мог приготовить доклад к Фридмановской конференции. Дома. в нашей повседневной сумятице каких-то дел, то ли обязательных, то ли нет, встреч, разговоров, сделать ничего нельзя, невозможно. Создается особый образ жизни, когда «от дела не бегаешь, а дела не делаешь». А в Пицунде мы были, как в вакууме. Внизу шумит море — днем вроде не сильно, а ночью властно рокочет, ворочает гальку, и в сплошной темноте кажется, что море и есть вся Вселенная, чуть белеющей кромкой прибоя отделенная от нашей маленькой никчемной повседневности. По телевидению каждый вечер сообщали, что в Москве тепло. А здесь хозяйничали ветер и дождь, и температура выше 13 градусов не поднималась, а по утрам бывало и семь, и даже пять.
Андрей много сидел за столом, писал, и от него как бы исходило чувство сосредоточенности и покоя. А я, примостившись за тумбочкой, стучала на машинке. Возвращение в Москву сразу полностью оторвало меня от рукописи — я ни разу в нее не заглянула.
А сейчас мы снова вне Москвы. Маленький городок подмосковной большой физики. Вроде как город будущего или наоборот — город из книжного прошлого детей тридцатых годов, взахлеб читающих про разные шаропоезда и аэрограды. Или, может, просто дачный поселок?
Первое представление возникло из восторженных рассказов Андрея о том, что тут, под землей, на глубине шестидесяти метров находится ускоритель и там бородатые физики ловят разные «мю», япи» и «шарм» кварки, а гладко выбритые математики что-то считают на своих невероятных компьютерах. А может, наоборот — физики бритые, а математики бородатые? Но это только присказка. А вот сказка. Тут строится ускорительно-накопительный комплекс. Нечто почти самое большое в мире. На глубине 40 — 60 метров будет кольцо длиной 20 километров 767 метров. И те же физики и математики будут там ловить и эти, и еще всякие другие кварки, и еще что-то столь же важное для них и, как уверяет Андрей, для всех прочих людей. Каждый день он утром уезжает куда-то «туда» и, вернувшись, еше час, а то и два говорит про то, что «там» делается, про всякие эти чудеса, которые для меня из области научной фантастики, а для него не только реальность, но и суть, и соль всей его жизни. Я слушаю его внимательно, хоть от внимательности все возвышенные материи не становятся для меня понятнее. Я думаю, что нам обоим повезло, раз у меня от его рассказов не развивается комплекс неполноценности и все мои дела не начинают казаться ненужностью и грубой прозой. Все — включая приготовление обеда, тем более, что аппетит у Андрея даже улучшается, а у меня всегда заведомо хороший — надо бы похуже, да не портится.
Второе ощущение, что это дача — от коттеджей, окруженных соснами, от близости реки. Оттуда вечерами приходит запах влажной травы и подымается туман.
Вчера я нашла три белых гриба. Для сравнения — за семь лет в Горьком было только два, а тут сразу три. Первый был небольшой, аккуратненький, схоронившийся в траве, из которой чуть проглядывала его светло-шоколадная макушечка. Второй ухитрился спрятаться у самого корня сильно накренившейся березы, он был большой, тяжелый своей плотностью, с одной стороны прикрытый прошлогодней листвой, а там, где прилегал к дереву, — скособоченный. А третий — весь как с картинки. Между трех берез, почти в центре равностороннего треугольника, ни за чем не прячущийся, красующийся, как танцор в центре круга. И размером тоже хорош — шапочка диаметром с приличную чашку. Снизу она белая какой-то густой белизной, и ножка — толстая и стройная одновременно. Просто чудо какое-то. У меня прямо дух захватило, когда я его увидела. И как это его за целый день никто не заприметил, ведь он мне попался уже к вечеру. Какая это радость — держать белый гриб, не купленный, не с базара, а тебе открывшийся, тебе попавшийся, только и именно тебе уготованный, срезанный дрожащей рукой.