Дочки-матери
Шрифт:
А школа, кружки, стихи — все шло своим чередом. Мы уже не кидались подушками в Севкиной комнате. Мальчики и одна из сестер Кирилловых читали свои стихи и, почти как когда-то у Багрицкого, страшно ругали друг друга за них. Или я и Гога чертили бесконечные контурные карты. Почему-то в шестом классе их было очень много — и по географии, и по истории. Я делала это хорошо и получала свой заслуженный «хор». Гога делал блистательно, причем быстро, и пока я возилась, успевал сделать и себе, и Севе. И они оба получали «оч.хор». Гога заслуженно, а Севка только за то, что он в это время лежал на кровати, читал «Уляляевщину» или еще что-нибудь Сельвинского (у него был «сельвинский период») и каждые пять минут кричал нам: «Гениально! Ребята, послушайте!»
Иногда мы, как
Пришла весна и как-то незаметно кончался этот учебный год. В дни экзаменов мы много гуляли по городу, ездили в Нескучный, всегда большой, какой-то очень, очень слаженной компанией. Экзамены все сдали успешно. А я даже очень хорошо, только с одним «хор.» — по русскому письменному, остальные были «оч.хор». Я вообще всегда экзамены сдавала лучше, чем успевала в течение года. И сам экзаменационный процесс в школе, а потом в институте ощущала как праздник. Дома к моим успехам отнеслись спокойно. Папа что-то сказал хорошее, а мама как не заметила. И меня это немного задело.
А мальчики, до того как разъехаться на лето, собирались на рыбалку. Сева очень серьезно сказал, что он решил взять с собой меня. Он-то решил, но была еще мама! Она меня не отпускала. Ехать на ночь! Ночь вне дома! Едут одни мальчики! Что только она не наговорила! Севка и Игорь Российский — писательские сынки, золотая молодежь, Мика Обуховский и Боря Баринов — чересчур взрослые парни, а Гога — нигилист в грязном свитере, с грязной шеей, сынок этого Львова-Рогачевского, полагающий, что он на все может иметь свое мнение. «Взрослых парней» я почти не заметила, не поняла даже, чем это плохо. «Золотая молодежь» меня обидела. Но за Гогу я смертельно оскорбилась. Я стала кричать, что свитер не грязный, и сам Гога не грязней других, что он не виноват, что они бедные, потому что его папа неизвестно где, и он каждую неделю ходит с мамой продавать книги. А она не коммунистка, а дура и мещанка!
Тут вмешалась Батаня, которая недавно приехала из Ленинграда «спокойно пожить на даче». Она прикрикнула на меня, чтобы я, «такая мерзавка», немедленно «просила прощения у матери». И сразу же без паузы стала говорить маме, что Сева и Гога «очень приличные мальчики». Она бы меня с ними отпустила. И перешла к воспоминаниям о пикниках и ночевках где-то в сопках около Читы, куда она маму и Аню всегда отпускала. Мама закрылась в своей комнате. Вопрос был решен. Батаня велела мне взять свитер, рейтузы, запасные носки и вторые сандалии. В другое время я бы возражала, но тут без слов подчинилась. Потом она сказала Монахе, чтобы она испекла мне с собой пирожки, побольше, и собрала еще какую-то еду.
Монаха была наша новая домработница, недавно сменившая Ольгу Андреевну. Ольга Андреевна уехала навсегда — то ли в Курск, то ли в Орел, где у ее больной сестры был «свой домик». Монаха была знакомой Ольги Андреевны еще по прежней жизни и в домработницы пошла потому, что ее монастырь закрыли. Мама не очень хотела ее брать, но Батаня настояла. Мы с Егоркой звали ее Монахой про себя. Для нас это стало настолько привычно, что я не помню ее настоящего имени. Она была самой отстраненной от семьи домработницей за всю мою жизнь при них. Все делала. Всех кормила. Все у нее
Еще Монаха запомнилась мне тем, что летом на даче она каждый день мыла полы, а потом посыпала их только что срезанной травой. И в доме всегда так удивительно пахло. Особенно ночью. А в начале лета однажды весь дом был увешан березовыми ветками с маленькими, еще клейкими, нежно-зелеными, с желтизной листочками. Я удивленно и обрадовано спросила ее, почему это. И она тихо, почти шепотом рассказала мне о празднике Троицы и о таинстве Троицы. Пожалуй, это была первая в моей жизни беседа на «религиозные темы» и почти единственный разговор с ней.
Она потрясающе вкусно и обильно готовила, наслаждаясь этим. Какие-то неизвестные названия блюд: клопе, монастырская каша, рыба по-монастырски, расстегаи, пасха, куличи. И у нас в семье появился при ней постный день — пятница. Никто не возражал. Всем нравилось и постное, и скоромное. Кажется, слова эти я тоже узнала от нее. А до того слово «постный» относила только к подсолнечному маслу.
Выезжать на рыбалку надо было очень рано. Стрелка уличных часов подходила к пяти, когда я была на Советской площади. У аптеки. Место встреч все мое детство. Мальчиков еще не было. Надо мной плыло чуть розовеющее небо с легкими, едва заметными облачками. Облака были розовые. Рассвет. Я видела много закатов. А рассвет был первый. Первый в жизни! Своей акварельностью он походил на закат, но краски были как-то глуше, мягче, что ли. И все в небе и вокруг спокойно, плавно, бестревожно. Анданте, а не аллегро.
Чистая, пустая улица, розоватое свечение здания Моссовета, на всем младенческая розовость — то ли небо отражается в земле, то ли земля смотрит в небо. И прохлада, от которой временами по телу проходит легкая дрожь, как рябь на воде. И я — счастливая от ожидания и от того, что никто еще не пришел и я одна. Какое-то особое состояние отрешенности от всех и всего. Детство, когда мир — это ты сам, а остальное только скользит мимо. Юность, робость, предвкушение. Как — стоишь у кромки воды, кончиком ступни пробуешь ее прохладу. Войти? Не войти? Наверно, в конце жизни снова придет эта отрешенность, легкая, как розовое облако, что над тобой сейчас, здесь. Но ожидания уже не будет.
Когда на углу проезда МХАТ показались мальчики, я побежала им навстречу. И мне казалось, что я — облако. И лечу, лечу!
Мы ехали к вокзалу на трамвае, потому что метро, в тот год еще новенькое, так рано не работало. Потом ели в пригородном поезде, разложив на сиденье пирожки нашей Монахи. Вкуснейшие! Мы ехали куда-то за станцию Подсолнечная, на какой-то разъезд, где Гога знает кого-то. Там нам дадут лодку. И надо спать в сарае на сене. Было все: и лодка, и рыба, и уха, и прошлогоднее, слабо пахнущее сено в сарае, стоящем почти на берегу озера, которое казалось мне бескрайним. Все было какое-то другое, не дачное, хотя на дачах тоже были и лес, и вода, и поля. Утром мальчики ловили рыбу, днем все спали на сене. А ночью был костер. Первый не пионерский, а просто костер. Память о нем всегда молнией пронзала, когда я разжигала все бесчисленные в моей последующей жизни костры. Вечером мы возвращались. Усталые. Я дремала, притулясь к Севкиному плечу. Дремала и слышала каждое слово мальчиков и пожилого мужика, сидящего у окна напротив. Он спросил Севку; «Сестра?» — это про меня. Сева ответил: «Сестра». — «Похожи. Брат и сестра всегда похожи».