Доленго
Шрифт:
– Жизнь на земле - это только первый день жизни! Жизнь не имеет ни начала, ни конца... Вы верите в бессмертие, Алексей Николаевич?
– Нет, не верю.
– Плещеев грустно и чуть снисходительно посмотрел на Сераковского.
– И вообще, вы устали, Сигизмунд Игнатьевич... Впрочем, я тоже устал, боже мой, как я устал от всего этого!
– Да, да, вы правы. Мы устали от всего - от жизни, от неизвестности, которая нас ожидает... Я сейчас нахожу утешение в чтении. Только что закончил Тацита. В подлиннике, к сожалению, не достал, только французский перевод... Сколь яркими красками
– А вы? В этом вопросе вместе с Тацитом или против него?
– Без самоотвержения, без костров и пыток не может быть свободы. То, что вы стояли на эшафоте, приблизило день освобождения России!
– Что вы, что вы! Мой вклад в борьбу ничтожен и совершенно незаметен...
– Его заметят потомки. И оценят...
– Сераковский задумался.
– Я вам завидую, вы уже совершили подвиг! К тому же вы написали стихи, которые знает и пенит вся свободомыслящая Россия. А что сделал я?
– У вас еще все впереди, Сигизмунд Игнатьевич.
Сераковский вздохнул.
– Где уж там впереди?
– сказал он.
– Чтобы совершить что-нибудь великое, нужен простор, а я заперт в казарме.
– Я слышал от писаря, что о вас кто-то хлопочет. Эта мерзкая рожа спьяну сболтнула, что в корпусе недавно получено письмо из Петербурга, касающееся вас.
– Чего же вы раньше мне не сказали! Может быть, герольдия уже решила мое дело?
– От души желаю вам этого!
– Или, наконец, ответил Дубельт?
– Так вы ему в самом деле писали? Я бы не стал на вашем месте унижаться.
Сераковский вспыхнул:
– В моих письмах не было ни грана унижения, Алексей Николаевич! А только просьба быть справедливым, сдержать им же данное слово.
– Не сердитесь, Сигизмунд Игнатьевич, я не хотел вас обидеть. А что касается слова господина Дубельта, то, поверьте мне, оно не многого стоит.
Утро двадцать пятого сентября выдалось дождливое, прохладное, вязкая глина размокла и налипала огромными комьями на сапоги, которые от этого делались особенно тяжелыми и неуклюжими. Сераковский ничего не замечал, он бежал через двор казармы в батальонную канцелярию, окрыленный надеждой. В кармане при каждом шаге булькала в бутылке водка, которую Сераковский нес писарю, чтобы тот скорее, без задержки отдал "важное предписание из Оренбурга", как передал через подвернувшегося солдата писарь.
Писарь покосился на оттопыренный карман Сераковского и достал из окованного железом ящика пакет со сломанными уже печатями, а из него твердый глянцевый лист, исписанный до середины каллиграфическим канцелярским почерком.
– Вот, извольте расписаться, что читали, и прошу готовиться к отъезду в Оренбург, - сказал писарь, приняв от Сераковского бутылку.
– Может быть, желаете опохмелиться? Угощаю!
– Спасибо, не пью!
– Он с жадностью набросился на бумагу.
Генерал Обручев предписывал майору Свиридову направить рядового Сераковского в Оренбург для сдачи экзамена на унтера. Зыгмунт облегченно вздохнул. "Конечно, это не офицерский чин, не признание дворянства, не отставка,
– Алексей Николаевич, поздравьте: меня переводят в Оренбург. Сераковский встретил Плещеева по дороге из канцелярии.
– Ну вот вы постепенно выходите на простор, которого так желали. От души поздравляю!
– Голос Плещеева звучал грустно.
– Мне будет очень скучно без вас.
– Мне тоже, Алексей Николаевич... Впрочем, я надеюсь, что и вас долго не задержат в Уральске.
Сборы были короткими. Писарь выписал прогонные деньги на проезд по почтовой дороге до Оренбурга - по две с половиной копейки за версту и лошадь.
Сераковский простился с Плещеевым, с опостылевшей казармой, с успевшим изрядно надоесть Уральском. Дорога ожидала его трудная, не переставая моросил нудный слепой дождь, и кони едва тащились, несмотря на понукание ямщика.
Сераковский ехал без конвоира. На дорогах земли Уральского казачьего войска действовала "вольная почта", содержавшаяся на прогонные, а не на казенные деньги, ямщики были людьми свободными, небедными и дорожили своей должностью, которая давала право на земельный надел да еще освобождала от всех податей. Работы же на тракте было не так уж много - казаки обычно передвигались на своих конях, проезжающих по казенной надобности можно было сосчитать по пальцам, и часто на перегонах Сераковский оставался один в тряской почтовой карете.
На половине пути лежал заштатный Илецкий городок. Обочина дороги к нему была вся вытоптана скотом, который недавно гнали на ярмарку казахи.
Бревенчатый дом почтовой станции стоял на окраине, особняком. Подъезжая, ямщик затрубил в рожок, навстречу вышел смотритель, чтобы встретить прибывших и записать их в шнуровую книгу. Обычно одновременно с ним выходил и сменный ямщик с лошадьми в хомутах, но сейчас полагалась остановка на час для обеда, и карету встречал только один станционный смотритель.
Во дворе пахло лошадиным потом, навозом, а в сенях - кислыми наваристыми щами из кухни. И Сераковский, изрядно проголодавшись в дороге, не без удовольствия втянул носом этот запах.
За длинным столом, покрытым скатертью, сидело двое - унтер-офицер и солдат, больше в комнате никого не было. Они закусывали и о чем-то разговаривали между собой.
Сераковский козырнул.
– Не помешаю ли вашей беседе, господа?
– спросил он.
– Да что вы! Всегда рады свежему человеку, - ответил солдат дружелюбно. Был он уже немолод, высокий выпуклый лоб переходил в лысину, глаза из-под густых бровей смотрели устало, а опущенные книзу усы придавали лицу мягкое доброе выражение.
Полная женщина-казачка, должно быть, жена или родственница смотрителя, принесла и поставила перед Сераковским миску со щами, кувшин квасу и тарелку с ломтями ситного только что из печи хлеба.
– Кушайте, барин, - сказала она певуче.
Сераковский принялся за еду.
– Куда изволите путь держать?
– спросил у него солдат тихим, глуховатым голосом.
– В Оренбург... А вы?
Солдат вздохнул:
– Из Оренбурга... Сначала в Уральск, а оттуда на самый край земли - в Новопетровское укрепление... Може, чулы?