Долгая прогулка
Шрифт:
После Фрипорта погибли лишь трое, в том числе злополучный Клингерман. Гаррати знал, о чем думают все остальные. Слишком много билетов уже роздано, чтобы оставшиеся в живых так просто сдались. Каждому остается пережить всего двадцать конкурентов. Теперь все они будут идти до тех пор, пока тело или разум не откажутся им служить.
Они прошли по мосту над небольшим ручьем, на поверхности которого, обычно гладкой, из-за дождя появилась рябь. Грохнули ружья, толпа взревела от восторга, и Гаррати почувствовал, как вползающая в его мозг упрямая надежда забралась внутрь на бесконечно малую величину глубже.
— Тебе понравилось,
Абрахам, похожий на узника концентрационного лагеря. По какой-то невообразимой причине он сбросил и куртку, и рубашку, обнажив костлявую грудь и выступившие ребра.
— Да, — ответил Гаррати. — Надеюсь, я смогу к ней вернуться.
Абрахам улыбнулся:
— Надеешься? Правильно, я тоже начинаю припоминать это слово. — В словах его прозвучал смягченный вызов. — Это был Таббинс?
Гаррати прислушался, но не услышал ничего, кроме неумолчного рева толпы.
— Ну да, конечно, да. Наверное, Паркер его сглазил.
— Я все повторяю себе, — сказал Абрахам, — что должен делать только одно: ставить одну ногу впереди второй.
— Да.
Абрахам погрустнел:
— Гаррати… Нехорошо говорить…
— Что такое?
Абрахам долго молчал. На ногах у него были тяжелые оксфордские ботинки, на взгляд Гаррати (чьи босые ноги давно промокли, онемели и замерзли), безумно тяжелые. Они шлепали и волочились по дороге, на которой теперь появилась третья полоса движения. Толпа как будто вела себя тише или просто располагалась не так ужасающе близко, как на всем пути после Огасты.
Абрахам был крайне расстроен.
— Нехорошо… Даже не знаю, как сказать.
Гаррати, сбитый с толку, пожал плечами:
— Давай, говори как есть.
— Так вот. Мы кое о чем договариваемся. Все, кто остался.
— Может, напишешь?
— Своего рода… обещание.
— Правда?
— Никому никакой помощи. Каждый идет сам или останавливается.
Гаррати посмотрел вниз, на ноги. Спросил себя, как давно ему в последний раз хотелось есть и как скоро он потеряет сознание, если не поест. Ему пришло в голову, что оксфордские ботинки Абрахама подобны Стеббинсу — они могут донести Абрахама отсюда до моста «Золотые Ворота» [32] и даже не потрескаются… По крайней мере так они выглядят.
32
Висячий мост «Золотые Ворота» находится в Сан-Франциско.
— Довольно жестокая мысль, — наконец сказал он.
— Сама ситуация достаточно жестока, — возразил Абрахам, не глядя на него.
— Ты уже со всеми переговорил?
— Нет. Человек двенадцать.
— Ты прав, нехорошая штука. Понимаю, тебе нелегко предлагать такое.
— Нам всем с каждой милей тяжелее, а не легче.
— Что они сказали?
Разве он не знает, что они сказали? Что же еще они могли сказать?
— Они за.
Гаррати открыл рот и закрыл его. Посмотрел вперед, на Бейкера. Бейкер шел в насквозь промокшей куртке. Он склонил голову на грудь. Одно бедро неуклюже выворачивалось. Левая нога здорово одеревенела.
— Зачем ты снял рубашку? — неожиданно спросил он у Абрахама.
— От нее кожа зудела. Сыпь выступила. Рубашка синтетическая была. Может, у меня аллергия на синтетику, откуда мне теперь знать? Так что скажешь,
— Ты говоришь как кающийся грешник.
— Так что скажешь? Да или нет?
— По-моему, я должен Макврайсу пару раз.
Макврайс шел рядом, но невозможно было сказать, слышит ли он их разговор или шум толпы полностью заглушает их голоса. Давай, Макврайс, подумал он. Скажи ему, что я ничего тебе не должен. Говори, сукин сын.
Но Макврайс молчал.
— Хорошо. Считайте, что я с вами, — сказал Гаррати.
— Отлично.
Отныне я — животное. Грязная, измученная, тупая скотина. Сделал это. Продался.
— Я не буду пытаться.
— И никто не попытается помочь тебе.
— Угу.
— Ничего личного, Рей. Ты сам понимаешь. Но мы теперь вынуждены.
— Держись или умирай.
— Именно.
— Ничего личного. Назад, к закону джунглей. — Мгновение он думал, что Абрахам обидится, но тот испустил быстрый, усталый, ничего не выражающий вздох. Возможно, он слишком измучен и уже не способен обижаться.
— Ты согласился. Ты дал слово, Рей.
— Наверное, — сказал Гаррати, — я сейчас должен взвиться и завопить, что сдержу обещание, потому что мое слово нерушимо. Но я хочу быть честным. А хочу я, чтобы этот билет достался тебе, Абрахам. И чем скорее, тем лучше.
Абрахам облизал губы.
— Ага.
— Хорошие ботинки, Аб.
— Ага. Только дьявольски тяжелые. Выиграешь в прочности — проиграешь в весе.
— Ты в них уже не потанцуешь, верно?
Абрахам рассмеялся. Гаррати смотрел на Макврайса. Непроницаемое лицо. Может быть, он слышал. Может, нет. Дождь усилился, сделался холоднее. Струи падали теперь отвесно. Кожа Абрахама белая, как рыбье брюхо. Без рубашки он больше похож на каторжника. Гаррати подумал: говорил ли кто-нибудь Абрахаму, что без рубашки у него нет ни единого шанса продержаться до утра? Уже как будто начинаются сумерки. Макврайс! Ты слышал нас? Я продал тебя, Макврайс. Нет больше мушкетеров.
— A-а, я не хочу умереть вот так, — сказал Абрахам. Он плакал. — Не хочу умирать на глазах у людей, чтобы они умоляли меня подняться и пройти еще несколько миль. Достоинства в этом не больше, чем в смерти идиота, который глотает собственный язык и одновременно делает кучу в штаны.
Гаррати обещал никому больше не помогать в четверть четвертого. К шести часам вечера билет получил только один. Никто не разговаривал. Кажется, подумал Гаррати, все соблюдают молчаливый уговор — не обращать внимания на то, как ускользают последние мгновения жизни, просто игнорировать этот факт, делать вид, что ничего не происходит. Группы — от которых, увы, мало кто остался — распались окончательно. На предложение Абрахама согласились все. Макврайс. Бейкер. Стеббинс засмеялся и спросил, не нужно ли ему проколоть палец и расписаться кровью.
Наступал очень холодный вечер. Гаррати уже задавал себе вопрос, в самом ли деле где-то существует такая штука — солнце, или она ему приснилась. Даже Джен превратилась в сон, в сон в летнюю ночь, а лета того никогда не было.
Зато отца он видел как будто еще более ясно. У отца густая шапка волос — такие же волосы достались Гаррати в наследство — и мясистые шоферские плечи. С таким телосложением он мог играть в футбол, хоккей или регби последним защитником. Он вспоминал, как отец поднимал его на руках, вертел так, что начинала кружиться голова, ерошил ему волосы, целовал. Любил.