Долина скорби
Шрифт:
Двухэтажное, прямоугольное в периметре, здание Таун-холла находилось на одноименной площади в центре верхней части Миддланда, от чего жители близлежащих кварталов называли его не иначе, как Сердцем столицы. Словно подтверждение тому цвет здания, выложенного из красного кирпича. Впрочем, торговый люд с этим был в корне не согласен, говоря, что «сердце столицы – это рынок, а Таун-холл лишь голова, которая не всегда на месте». Так или иначе, но Таун-холл был средоточием власти, от решений которой зависела жизнь каждого из детей саламандры. На первом этаже здания находились Зал для приема горожан и Зал заседаний Городского совета, на втором – каморка архивариуса, Архив, ведомый Королевским
– Слышал, – сказал мужчина в сером дорожном плаще. – Что сегодня будут говорить о дорогах.
В его голосе, подрагивающем, как струна на арфе, слышалась озабоченность, и, было от чего. Держа молочное хозяйство на городской окраине, он каждый божий день ругал ремонтируемые дороги, из-за которых делал большой крюк, дабы попасть на рынок. Молоко, не терпящее долгого пути на солнцепеке, приходило в негодность, от чего молочник терпел убытки и заодно с дорогами проклинал и Городской совет
– А я слышал, – пробурчал мужчина с залихватскими усами. – Что Ее Величеству собираются воздвигнуть памятник.
– Какой по счету? – спросил толстяк.
Улыбка, блуждающая на его лице, говорила о нем, как о человеке, не обремененном тяготами жизни. Не услышав ответа, толстяк прыснул смехом, обрызгав слюнями впереди стоящего мужчину.
– Эй, дурак, закрой глотку! – вскричал широкоплечий мужчина, обернувшись на смех.
Узрев сердитое лицо, перепаханное оспой, толстяк осекся, не рискуя связываться. Недовольство проявили и другие соседи толстяка, ибо его смех был неуместен – памятники Ее Величеству, возведение которых ложилось тяжелым бременем на Городскую казну, были, чуть ли не на каждом шагу.
– А вот и старина Кирби собственной персоной, – процедил усач, кивнув на повозку, подкатившей к входу в Таун-холл.
Окинув взглядом толпу, старейшина Кирби дождался помощи возницы и вывалился из повозки, точно какой-то мешок с дерьмом. Отдышавшись, он проплыл мимо зевак и исчез за дверями Таун-холла.
– Ух, какую морду отъел, – буркнул молочник.
– Посидишь с его, и ты такую морду отъешь! – подхватил толстяк, прыснув смехом.
– А я погляжу, тебе все смешно?
– А что, плакать прикажешь!?
Вздохнув, молочник промолчал и присоединился к прочим зевакам, с жадностью вслушивающимся в голоса, доносившимся сквозь высокие арочные окна Таун-холла. В нижней части окон были видны деревянные скамьи, расположенные в три яруса, и старейшины, восседающие на скамьях. О чем-то споря, они то и дело вскакивали с мест и махали руками, и снова возвращались на свои места. В верхней части окон были видны стеллажи Архива, обращенные к площади тыльной стороной. Если первый этаж бурлил, то на втором царила мертвая тишина.
– Приветствую вас, господа, – сказал мягким голосом старейшина Кирби, на лице которого, и без того страдальческом, лежала печать уныния.
– И мы, народ Миддланда, приветствуем тебя! – выкрикнули традиционное приветствие члены совета, при этом часть из слуг народа ограничилась взмахом руки.
Шум, до того стоявший в Зале заседаний, на мгновение стих, а затем снова возобновился. Как всегда бывало, все споры в стенах Таун-холла сводились к двум вопросам – как наполнить казну и на что потратиться. Одни призывали к введению соляного налога, ибо это была единственная возможность залатать дыру в казне. Другие призывали к отмене таможенной пошлины, дабы привлечь в столицу
Проследовав к трибуне, старейшина Кирби с помощью писаря, невзрачного молодого человека, преодолел две ступеньки и уселся в кресло, издавшее под ним жалобный скрип. Сделанное из столетнего дуба, кожаное кресло имело икс-образную раму с длинной прямоугольной планкой для спины. Массивный стол, на котором стояли серебряный кубок и кувшин с элем, был сделан из того же дуба, что и кресло.
– Ты посмотри, как старик Кирби раздобрел, – прошептал Одар, коренастый мужчина с водянистым взглядом, восседавший на верхнем ярусе на правах старейшины Почетной компании каменщиков.
– Угу, – буркнул одноглазый Фарлан, старейшина лудильщиков.
– Все ли присутствуют? – обратился Кирби к писарю, чью принадлежность к столь сложному делу, как бумагомарательство, выдавали испачканные чернилами пальцы левой руки и полы рубахи.
– Все, господин старейшина, – ответил писарь, после чего передал старейшине свиток с печатью Ее Величества и воротился к своему месту.
Стол писаря, заставленный стопкой бумаг, городской печатью и чернильницей с гусиным пером, походил на своего хозяина один в один. Сколоченный из досок дикого ореха, стол одиноко стоял в дальнем углу зала, никем не замечаемый. Если бы не скрип гусиного пера, которым писарь без конца водил по бумаге, в спешке записывая словесные потуги слуг народа, то никто бы и не вспомнил о его существовании.
– Хочу сказать, господа…, – начал Кирби, и замолк, отпустив взгляд на прогулку.
– Он не только раздобрел, он еще и умом тронулся, – заметил
Одар, обнажив в улыбке гнилые зубы.
– Он не одинок, – ухмыльнулся Фарлан, обведя взглядом членов совета.
Зал заседаний напоминал рынок, на котором каждый стремился перекричать друг друга, зазывая людей к своему прилавку. И, только старейшины нижнего яруса находились в стороне от суеты, точно знали, что их товар бесподобен, а потому не стоит понапрасну рвать глотки. Изредка перебрасываясь словами, старейшины купцов, ростовщиков и суконщиков вели себя степенно, как и подобает людям, имеющим большой вес в обществе.
– Хочу сказать, господа, – продолжил Кирби, чьи руки нервно затеребили края свитка. – Что Ее Величество издало указ о сборе ополчения. Указ гласит, что не ранее, чем в срок десять дней народ должен поставить ополчение в десять тысяч голов.
Прослышав про указ, старейшины замолкли, переглядываясь друг с другом, ибо такой вести никто не ожидал. Затем стали раздаваться голоса, в которых смешались и страх, и растерянность и радость.
– Неужели война? – спросил упавшим голосом Гельвиг, старейшина бакалейщиков. Перестав поглаживать бороду, он смотрел на главу совета растерянным взглядом, ибо надеялся прожить остаток жизни в мире и покое.