Дом и дорога
Шрифт:
Последний день на раскопе, последние часы.
— Шабаш! — кричит Лагунов. — Собирайте инструмент.
— Только во вкус вошел, — говорит Олег.
— Может, останешься? — спрашивает Лагунов со своей негасимой улыбкой. — В Ленинграде сейчас никого нет, время разъездов. Тоскливая пора.
— Ничего, это мы как-нибудь переживем.
— Вот и кончилась наша partie de plaisir, — с кошмарным прононсом произносит Андрей. — Как, Борис, мой выговор?
— Андрей неисправимый гурман, — смеется Алина. — Немного
Как изменились ребята! Андрей с кирпичным лицом, на котором резко выделяются бледно-голубые глаза (я лишь здесь заметил, какого они цвета), сильно усохший Борис, Олег с выгоревшими до белизны волосами, Сережа, еще более легкий, заросший, загоревший до черноты (Андрею он напоминает сушеного трепанга). Кое-как набросив одежды, сидят девушки: пылающие щеки, запекшиеся губы, гладкая, туго обтягивающая скулы кожа. И глаза — странные, таинственные, незнакомые.
Снова белая дорога. Теряется в пыли раскоп. Завтра сюда вернутся без нас.
Прощальный ужин, последняя наша общая трапеза.
Лоик Тобаров наконец управился со своим фирменным блюдом, принес казан и снял крышку, под которой томился плов. Его запах был неописуем, а вид золотистых россыпей риса, румяных кусочков баранины и янтарных капель жира на стенках котла возбуждал настоящий гастрономический психоз.
Лоик поднял шумовку.
— Кому?
Над пустыней грянул веселый гром сдвигаемых мисок.
Появляется свежевыбритый Андрей, он в чистой рубашке.
— Мне оставили?
— Присаживайся, — приглашает Борис. — Бутылка на четверых. Вот твоя доля.
Андрей смотрит бутылку на свет.
— В щедрости вас не заподозришь.
— А ты шумную Вакхову влагу с трезвой струею воды, с мудрой беседой мешай.
Лагунов произносит тост. Он говорит о тайнах истории, о красоте поиска, о трудностях полевой жизни, о «нашем маленьком коллективе», о нас, уезжающих. Он благодарит нас за труд и не скупится на похвалы.
Произносить тосты — значит всегда прибавлять — закон жанра. Но, странное дело, я не испытываю неловкости, слушая эти славословия. Я вспоминаю, как старался Сережа, как увлеченно работал Борис. У Олега обнаружилась замечательная способность к плотницкому ремеслу. Он перечинил в лагере все кирки и лопаты, а они часто ломались. Андрей, несмотря на привычку вечно зубоскалить, едва ли не больше других переживал неудачи. Они работали с Лагуновым, и им долго не везло. Я помню, как Андрей настаивал на раскопке «совсем пропащего кургана» и как гордился потом ожерельем из лазурита, которое они нашли. «Моя бижутерия», — говорил он, когда речь заходила о самых ценных находках.
— Я рад, что вы решились на эту маленькую вылазку в эпоху бронзы. Может, из-за нее-то и стоило взять в руки лопату. — Лагунов поворачивается к нам. — Кто остается только путешественником, узнает все из вторых рук и только наполовину.
Василий Степанович, как видно, времени даром не терял. В последние дни он шпарит из Торо целыми страницами.
—
Но Сережа не слышит. Приподнялся за столом, вытянул шею, глаза бегают. Ага, вон в чем дело! Заметил, что у Лагунова нет ложки. Отдал свою, добрая душа. Лагунов не понял этого жеста и вернул ложку. Сережа снова положил ложку перед Лагуновым и отвернулся равнодушный: дескать, мне это ничего не стоит, кушайте на здоровье, Василий Степанович.
— Я вырос в Азии, — улыбается Лагунов. — Здесь плов едят руками.
Он слепил из риса аккуратный шарик и отправил его в рот.
Сережа порывается что-то сказать, но докричаться до нас теперь трудно, застолье расстроилось.
Он, видно, не успокоится, пока не скажет речь. Он возбужден, в его жестах появилась какая-то незнакомая мне лихость. Натруженной рукой он держит стакан, глаза его блестят, и весь его вид говорит, что вот он, домосед и книжная душа, пирует в компании археологов, под южным небом, на широте Карфагена, черт возьми!
— Тихо! Вы можете помолчать? — Сережа поправляет очки, долго вертит в руках стакан и вдруг начинает с воодушевлением: — Как бывает? Приезжаешь, привыкаешь к людям, люди и места входят в твою жизнь, а потом ты уезжаешь, и все остается как было, и жизнь продолжается без тебя. Но надо ездить. Путешествия оздоровляют душу. Надо путешествовать, ибо, как говорит один старый автор, сидение на месте и медленная езда — это смерть и диавол. И я всех вас люблю!
— Наш-то путешественник, — начинает Олег, но его голос тонет в шуме рукоплесканий. Алина подбегает и целует Сережу в бороду.
Через отброшенный полог палатки хорошо видно лагерь, горы, заросли тамариска, выжженную степь. Там, в городе, эта картина могла бы увлечь воображение, а мысль о себе, разглядывающем пустыню из глубины палатки, заставила бы сильней колотиться сердце. А здесь? Здесь все быстро стало бытом. Мы легко освоились с экспедиционной жизнью, привыкли к парусиновой крыше над головой, научились ценить палаточный уют, особенно в те дни, когда дул афганец.
Быт? Ну и хорошо. Он-то нас и делает. Мы не были туристами. Эти два месяца в пустыне были заполнены трудами, и постепенно мы прониклись теми же интересами и заботами, что и археологи.
За стенами палатки разговаривает Борис с Сашей Верченко. Борис говорит вполголоса, слов не разобрать. Я слышу только Сашу.
— Каждый год приезжаю. Иногда дважды в год. Да, разумеется, новые места, новые люди... Конечно, осенью — фрукты, весной — свои радости... Да, да... Нет, не в этом дело. Копаем. Работа, понимаешь?
Понимаю. Кто остается только путешественником... Усвоил. Не смотреть, а работать. Чего же проще.
Палатку заливает светом. Это костер, он быстро разгорается, сыплет искрами. Вокруг огня веселая толчея, кто-то смеется. Олег пробует голос. Скоро все замолкают. Олег начинает петь. У него красивый сильный баритон.