Дом и корабль
Шрифт:
— Слушайте, помощник, — сказал Горбунов шепотом; вероятно, он не хотел будить спящих, но Митя воспринял это как утонченное издевательство. — Когда вы вкатили Границе десять суток за довольно невинное хамство, я вас поддержал, ибо что может быть лучше требовательного помощника. Но требовательность — штука обоюдоострая. Как я, по-вашему, должен поступить, когда этого помощника приводят ко мне под конвоем растерзанного и пахнущего перегаром?
Митя молчал. Он не чувствовал себя виноватым. Конечно, получилось неладно, но ему казалось, что командир обязан был оценить, каким молодцом держался Туровцев, отражая нападки на своего командира, как решительно и правильно поступил он, уйдя пешком от Селянина, и каких усилий стоило ему явиться с опозданием всего на какие-нибудь полчаса. Командиру следовало знать, что даже Митина шинель была порвана с несомненной пользой для корабля. Во всем этом не было ни капли логики, но ощущения взяли верх над логикой, и Митя молчал с
— Ложитесь спать, — сказал он, брезгливо косясь на висящий лоскут. — Вы будете наказаны.
Если б командир знал, что значит для Туровцева это слово! Митя вспыхнул. Он нарочно долго и методично раздевался, чтоб унять возбуждение. Он ощущал его физически, как вибрацию; уши горели, и холодело в позвоночнике. Перед тем как лечь, он оглядел койки — никто не шевелился, а кто-то даже посапывал, но трудно было поверить, что все трое — доктор, механик и Зайцев — не проснулись при появлении патруля и не слышали разговора. Он лег и укрылся с головой, но заснуть не мог, проклятая вибрация не прекращалась и требовала разрядки. Он с трудом удержался от того, чтоб вскочить, разбудить Горбунова и излить свое возмущение. Но под одеялом скапливалась раскаленная лава. Никогда еще лейтенант Туровцев не чувствовал себя таким оскорбленным. Что Ходунов! Ходунов был ординарный морячило, грубоватый и неотесанный, но, если подумать, не без достоинств и уж, во всяком случае, без затей — то, за что себя выдает. А Горбунов…
Все факты, доселе считавшиеся более или менее установленными, как по команде, сделали «поворот все вдруг».
«Действительно, что такое Горбунов?
Начнем с того, что он — лицемер. Конечно, у него с Катериной Ивановной самый настоящий роман, лично я ничего против этого не имею, она очень интересная женщина, и командиру можно только позавидовать. Но почему же ему можно, а мне нельзя? Какого же дьявола он читал мне все эти аскетические — или как их там — проповеди и ханжил насчет своей погибшей жены? Если б не он, я не потерял бы Тамару. Положим, Тамара — дрянь, и ее надо было бросить, но он-то — он-то ведь этого не знал! Не знал и рубил впотьмах, со свойственной ему самоуверенностью и страстью поучать. Ему, видите ли, нужен я целиком, и ему безразлично, что Митя Туровцев, может быть, прошел мимо своего счастья. А что? Если даже родители не всегда понимают, в чем счастье их детей, то почему командир воинской части номер такой-то вмешивается в мою личную жизнь? А если уж вмешиваешься, то держи марку, не торчи под рупором и не пяль глаза на Катерину Ивановну. Небось был рад-радешенек от меня отделаться, а теперь, когда она опять исчезла на целую неделю, злится и напускает строгость. А может быть, я люблю Тамару? Любят же всяких, и неправильных и беспутных… Вот пойду завтра же к Тамаре и скажу: я тебя люблю такую, какая ты есть, и не допущу, чтоб ты пошла по рукам, а лучше сам убью».
Для убедительности Митя сунул руку под матрас и нащупал лежавшую там кобуру: «Да-с, застрелю. Чтоб никаких Селяниных. Вон! К нему я претензий не имею и даже отчасти благодарен за науку. Он, конечно, порядочная скотина, но, по крайней мере, откровенная. На свете очень много свинства, и инженер во многом прав. Мне все равно предстоит бессонная ночь, и надо, не откладывая в долгий ящик, продумать до мельчайших подробностей все свое дальнейшее поведение. А завтра встать пораньше, затопить печку, заштопать шинель и с сигналом к побудке начать совершенно новую жизнь, внешне почти не отличимую от прежней (ремонт корабля при всех условиях на первом месте!), но с одним существенным различием — в этой новой жизни Виктор Иванович Горбунов будет для Туровцева только начальником, и ничем иным».
Приняв это решение, он немедленно заснул.
При утреннем докладе командиру Туровцев без всякого труда получил разрешение послать Соловцова в разведку. Подписывая командировочное удостоверение (всякий выход краснофлотца за пределы расположения части считался командировкой), Горбунов даже не спросил помощника, почему он посылает Соловцова именно на этот завод, а не на какой-нибудь другой.
На случай, если такой вопрос был бы задан, Митя приготовился в самой сдержанной форме объяснить командиру, что вчера он, лейтенант Туровцев, лично был на этом заводе, причем для пользы дела ему пришлось выпить с одним малосимпатичным тыловиком. Но Горбунов ничего не спросил. Покончив с графиком, он сказал:
— Теперь о вас. По зрелом размышлении я решил арестовать вас на десять суток. Но я не для того вызволял вас вчера, чтоб сегодня остаться без помощника. Поэтому примите десять суток с исполнением служебных обязанностей. Практически это будет выглядеть так: вы сдадите доктору оружие, а затем в течение всего срока ареста можете находиться только в двух точках — на лодке или здесь, в кубрике. Проверять вас, конечно, никто не будет. Вполне полагаюсь на вашу порядочность.
Принимая от Туровцева пистолет, Гриша ухмыльнулся, но ничего не спросил. Поскольку оба не знали, как арестованные сдают оружие — с кобурой или без, — Митя
Итак, в этот день Соловцов и Селянин не встретились. Зато произошла другая встреча — с Тамарой. Митя поднимался по лестнице, Тамара спускалась — вероятно, шла от Ивана Константиновича. У Мити даже не было времени подумать — хочет ли он уклониться от встречи.
На лестнице было почти светло. Мартовское солнце поджаривало тончайшую сверкающую корочку на выпавшем за ночь снегу, и это холодное сверкание пробивалось сквозь покрытые грязными потеками стекла лестничного окна. У Тамары был здоровый вид, без синевы и отеков, двигалась она легко, и в то же время она разительно переменилась. Легче всего сказать — это была не Тамара, не та Тамара, другая, неузнаваемая Тамара, но нет — это была именно Тамара, та самая и мгновенно узнаваемая, только как будто нарисованная другим художником. Все то же — и время и модель, — а живописец другой, со своей более темной и теплой палитрой, со своим особенным мрачноватым и задушевным видением. Первый художник любовался аквамариновым блеском глаз, чистотой линий шеи и подбородка, черным лаком гладких волос, гордым и легким поставом головы — он был хороший художник несколько устаревшей школы, каких полным-полно в залах Эрмитажа: они ловко писали своих красавиц с корзинами плодов, это была добротная, звонкая, нарядная живопись. Второй художник был человек суровый и нелегкой жизни. Вероятно, он не столько любовался, сколько мучился, пытаясь сделать зримым скрытое и подчеркнуть то, что казалось ему значительным: сухость темных губ, пересеченных поперечными морщинками, напряженную жизнь мускулов лица и затаенный отсвет зреющих решений в спокойном, почти лишенном блеска взгляде. В своем черном пальто и черном шерстяном платке она напоминала молодую вдову, с достоинством переносящую свое горе. Второй художник решительно не видел в своей модели ничего жалкого или виноватого, и это больше всего сразило Митю.
— Здравствуй, Тамара, — произнес он хрипло.
— Здравствуй, Дима. — Голос Тамары звучал свободно. — Как живешь?
— Спасибо, ничего.
Посередине этой короткой фразы, именно там, где помещается запятая, Митя старательно усмехнулся — это должно было означать очень многое, и будь Тамара потоньше, она бы поняла. Но, по-видимому, она ничего не поняла, потому что спросила:
— Что не заходишь?
Всякая наглость имеет то преимущество, что на нее редко бывает готов ответ. Митя нашелся не сразу, но Тамара почему-то отлично поняла, что он хотел сказать.
— А почему бы и нет? Ты же сам говорил, что, как бы ни сложились наши отношения, мы останемся добрыми друзьями.
Митя смутился. Действительно, он это говорил.
— А ты хочешь, чтоб я пришел?
— Как когда, — сказала она так просто, что Митя позавидовал простоте. — Иногда хочу, а иногда очень не хочу.
И пошла вниз по лестнице, оставив Митю раздумывать над сокровенным смыслом сказанного. «Пойду, — решил он наконец, — только не сегодня, а завтра. Или послезавтра. Держаться буду очень просто и корректно. Пойду без всякой определенной цели, отчасти потому, что теперь уже неловко не пойти, отчасти для того, чтоб разобраться в некоторых мучающих (или лучше сказать — беспокоящих) меня вопросах. Никаких бурных объяснений. Спокойный, дружелюбный разговор. Кажется, вчера я собирался ее застрелить? Типично пододеяльная мысль. Этого еще не хватало, чтоб лейтенант Туровцев, не застреливший ни одного фашиста, открыл свой счет мести убийством бывшей любовницы. Когда до сих пор не отомщен Каюров, не отомщен Безымянный…»
Рука потянулась к кобуре и вместо волнующей шероховатости рукоятки ощутила пустоту. Только тогда он вспомнил, что арестован на десять суток и ни завтра, ни послезавтра никуда не сможет пойти. О том, чтоб пойти тайком, и думать нечего, командир непременно узнает, но если даже не узнает, идти тайком — это значит признать за Горбуновым сладостное право презирать помощника как человека мелкого и лишенного элементарных признаков порядочности.
…«Интересно, знает ли Горбунов о Тамаре? Нет, конечно, не знает. А я знаю одно: когда идет война, самое тяжелое оскорбление для мужчины — лишить его оружия и доверия. Горбунов поступил со мной именно так. Он сделал это в полном соответствии со своим правом начальника, и я не собираюсь на него жаловаться. Но между нами все кончено».