Дом Инкаламу (сборник)
Шрифт:
А чаще всех бывал там он,толстяк и весельчак, администратор, умевший отлично ладить с публикой; онбыл женат, но, как это нередко бывает у нас, мужчин, старая дружба значила для него больше, чем жена и дети; если это типично для черных, значит, я сам под кожей черный; а вообще-то Элиас, как и он,здорово втянулся в жизнь труппы: напримёр, сделал из папье-маше чудесных богов для пьесы одного нигерийца, «духов предков», забавных и жутких одновременно, а как-то раз, когда нам понадобился певец, неожиданно выяснилось, что у Элиаса голос и он может пропеть хвалебную песнь с той же выразительностью и легкостью, что и самый первый исполнитель негритянских песен, не помню уж, как его фамилия, и с тех пор в гараже часами гремел голос Элиаса — он пел за работой. Казалось, Элиасу лучше всего работается, когда тот, другой, рядом; онобычно сидел вытянув толстые ноги, сгибал и разгибал носки
Как ни старался я оградить Элиаса от покровителей, случилось неизбежное — ему стали протежировать (и разве не я сам сделал первый шаг в этом направлении, отдав ему свой гараж?). Одна картинная галерея объявила себя его агентом. На открытии своей персональной выставки Элиас расхаживал в пурпурной водолазке, купленной, как мне думается, по настоянию его лучшего друга, и тихонько посмеивался над собой, скорее смущенный, нежели довольный. Некий художественный критик написал о «трансцендентальных идеалах» и «пластической модальности» его скульптур, и, когда мы спрыскивали это дело, запивая коньяк пивом (в Южной Африке коньяк вовсе не считается изысканным напитком богачей, он здесь производится, и у нас не потягивают его — им накачиваются), Элиас спросил:
— Черт, слушай, друг, он сам-то смекает, что к чему, или нет?
В тот год он порядочно заработал. Затем владелица галереи и художественный критик позабыли о нем, увлекшись очередным истолкователем африканской души, и он снова остался без денег, но тут выяснилось, что у него есть еще одна покровительница и она о нем не забыла, хоть и живет на другом краю света. Как вы, видимо, уже догадались, это была американка, очень старая и очень богатая, если верить местным слухам, но, скорей всего, просто какая-нибудь пожилая вдова, обладательница приличного состояния в ценных бумагах, желающая приумножить его на ниве культуры, — скажем, коллекционируя какие-нибудь предметы искусства, вокруг которых пока нет особой давки. Она купила несколько работ Элиаса, когда приезжала в Йоханнесбург в качестве туристки. Возможно, у нее были какие-то академические связи в мире искусства; как бы то ни было, именно ее усилиями был создан фонд, обеспечивший Элиасу Нкомо стипендию для учебы в Америке.
Насколько я понимаю, ему хотелось поехать туда ради самой поездки — просто чтобы посмотреть мир. Но мне как-то не верилось, чтобы в ту пору он хотел — или мог — всерьез взяться за изучение теоретических дисциплин в художественном училище. Я всего-навсего архитектор, говорил я ему, но по опыту знаю, что за штука академизм, а то даже и самый яростный антиакадемизм (господи, спаси и помилуй нас грешных!) в лучших учебных заведениях, и что все это не для тех, кто, как выразились бы на своем жаргоне художественные критики, «обрел себя в искусстве».
Помню, он проговорил, улыбаясь:
— А ты считаешь, я себя обрел? И я ответил:
— Друг, да ты никогда себя не терял. Тот самый первый козел, завернутый в газету, — ведь это был твойкозел.
Позднее, когда ему отказали в заграничном паспорте и вопрос о его поездке основательно занимал наши мысли, мы с ним поговорили еще раз. Он хотел поехать, потому что чувствовал, как ему не хватает общего образования, общей культуры, ведь их не могли ему дать шесть классов начальной школы в африканской локации.
— Пока я живу тут, у тебя на квартире, я прочитал кучу твоих книг. Ох, друг, ничего-то я не знаю. В голове у меня не больше, чем вон у этого твоего малыша, ей-богу. Ну, подна-хватался я в политике, могу при случае ввернуть какой-нибудь термин по искусству, наклоню голову с этаким важным видом и изреку: «пластические идеалы» — это пожалуйста. Но, слушай, друг, что я знаю о жизни? Разве я знаю, почему вся эта машинка крутится? Откуда мне знать, какименно я делаю то, что делаю, а? И вообще, почему мы живем и помираем? Если я здесь застряну, то все, тогда я мог бы с таким же успехом вырезать тросточки, — добавил он.
Я понял, что он хотел сказать: по всей Африке можно видеть старичков, которые добывают себе пропитание тем, что, сидя на корточках в более или менее пристойном отдалении от какого-нибудь туристского отеля, вырезают из дерева местной породы всякие псевдоэкзотические тросточки — подделка, в сущности; но в этом смысле тросточки ненамного хуже, чем опусы скульпторов школы «Пробуждающейся Африки», столь бурно восхваляемых владелицами художественных галерей…
Тут оба мы рассмеялись, и, следуя ходу мыслей, на которые наталкивал меня его обращенный к себе самому вопрос: «Откуда мне знать, как именно я делаю то, что делаю?» (хотя у меня самого мысль шла совсем в ином направлении), я спросил, было ли какое-нибудь художественное ремесло традиционным в его семье. Я так полагал, что нет; ведь он — дитя трущоб, он рос напротив городской пивнушки, среди остовов брошенных автомобилей и жестяной утвари, изготовленной
Наши попытки раздобыть ему заграничный паспорт оказались бесплодными, и вот тут, само собой разумеется, желание Элиаса попасть в Америку перешло в нечто совсем иное: теперь его дико возмущал самый факт, что его не выпускают; это превратилось у него в навязчивую идею. Причины отказа ему, конечно, не сообщили. Официальный ответ обычный: разъяснять причины такого рода решений «не в интересах государства». Может, «им» стало известно, что он «живет так, будто он белый» (эту гипотезу подбросил мне один из чернокожих актеров нашей труппы)? А может, все дело в том, что художественный критик в своем энтузиазме поспешил провозгласить его «выразителем чаяний и мук пробуждающейся африканской души»? Этого никто не знал. И вообще никто никогда не знает. Достаточно было того, что Элиас черный, а черным полагается безвылазно сидеть на отведенных им «по этническому принципу» улицах в своих сегрегированных зонах поселения, в тех районах Южной Африки, откуда, по утверждению правительства, они родом. Впрочем, я уже говорил, что постичь, как вершатся наши судьбы, просто немыслимо, — неожиданно заграничный паспорт получил лучший друг Элиаса. До меня даже как-то не дошло, что и емутоже что-то там предложили — то ли стипендию, то ли безвозмездную ссуду, то ли еще что-то; во всяком случае, онбыл приглашен в Нью-Йорк изучать режиссуру и новейшие достижения актерского мастерства (то были годы господства Метода, а не театра-лаборатории Гротовского [3] ). Причем онполучил паспорт «с первой попытки», как без тени зависти сообщил мне Элиас. В ту пору, когда кто-нибудь из чернокожих получал заграничный паспорт, всех нас охватывала радость, что нам удалось перехитрить кого-то или что-то — а кого, мы и сами толком не знали. Словом, они уехали вместе: он— получив заграничный паспорт, Элиас — выездную визу.
3
Известный польский режиссер-экспериментатор.
Выездная виза — нечто вроде билета в один конец. Получая ее (по собственной просьбе, но с соизволения правительства), вы даете подписку, что никогда не вернетесь ни в саму Южную Африку, ни в Юго-Западную Африку, ее подмандатную территорию. Обязательство скрепляется подписью и отпечатком большого пальца. Элиас Нкомо так и не вернулся. Сперва он писал, и довольно часто, восторженные письма о внешнем мире, куда ему удалось вырваться; он даже как будто приобрел в Штатах некоторую радовавшую его самого популярность — не столько как скульптор, сколько как самый что ни на есть настоящий, всамделишный, живой африканский негр, достаточно развитой для того, чтобы его можно было попросить высказаться о разных разностях — о красоте американок, о жизни в Гарлеме и Уоттсе, о том, как звучит лозунг «Власть черным» для выходца из… и так далее. Он присылал вырезки — из «Эбони» и даже из «Нью-Йорк таймс мэгэзин». Сообщал, что некая девица из «Лайфа» добивается, чтобы журнал напечатал статью о его работах. Как работается? Да сам он пока ни за что новое не принимался, зато художественное училище — это сила; черт подери, люди делают здесь такое!.. Бывали, разумеется, и полосы молчания; порою мы забывали о нем — а он о нас — по неделям. Потом вдруг в наших местных газетах появлялось одно из тех сообщений, которые они с особенной тщательностью вылавливают в зарубежной прессе: Элиас Нкомо выступил на митинге протеста против апартеида, Элиас Нкомо в свободном западноафриканском одеянии сидел в президиуме вместе со Стокли Кармайклом.
— А почему бы и нет? Ему же не надо беречь свою репутацию на случай возвращения, верно? — решительно вступалась за него моя жена.
Верно-то оно верно, но все-таки я тревожился:
— Дадут ему когда-нибудь поработать спокойно или нет? Я ему не писал, но он словно бы догадался о причине моего молчания: через несколько месяцев вдруг получаю вырезку из какого-то университетского художественного журнальчика (специальный номер, посвященный Африке), и там снимок с одной из деревянных скульптур Элиаса, а на полях приписка его рукой: «Знаю, ты не очень-то уважаешь тех, кто не делает ничего нового, но, кажется, здесь кое-кто находит эту старую мою вещицу недурной». Это была именно того рода сентенция, которая — произнеси он ее вслух у меня в комнате — заставила бы нас обоих расхохотаться. Я улыбнулся и решил написать ему. Но через две недели Элиаса уже не было в живых. Он утопился в реке — это произошло в ранний утренний час в каком-то из городков Новой Англии, где находилось его художественное училище.