Дом толкователя
Шрифт:
О чем эта идиллия? В позднейших примечаниях и предисловии к стихотворению в «Трудах» Московского общества любителей российской словесности Жуковский подчеркивает аллегоризм Гебеля и дает несколько толкований его идиллии: 1) о сельской жизни и «судьбе смиренного земледельца и пастуха», его полевых трудах, радостях и заботах; 2) о пробуждении жизни в неодушевленной природе; 3) о таинственном Провидении и всеобъемлющей любви Бога («Говоря о простой былинке, он возбуждает в душе Читателя прекрасные мысли о Провидении. <…> Каждое растение имеет своего Ангела; жребий невидимого зародыша также занимает всеобъемлющую любовь Создателя, как и блистательный жребий планеты»); 4) о человеческой жизни («И тленная былинка неприметно становится эмблемою человеческой жизни») ( Жуковский:II, 455). Общим знаменателем всех этих разъяснений является тема незримого развития (природа, судьба, пробуждение веры, действие Провидения, жизнь человека). История растущего колоса как бы фокусирует возможные интерпретации стихотворения.
Остановимся
земледельческий труд преображает все моменты быта, лишает их частного, чисто потребительского, мелкого характера, делает их существенными событиями жизни. Так едят продукт, созданный собственным трудом; он связан с образами производственного процесса: в нем — в этом продукте — реально пребывает солнце, земля, дождь (а не в порядке метафорических связей). <…> [З]а едой сходятся поколения, возрасты. Типично для идиллии соседство еды и детей.
Темы роста, труда, еды и детей органически присущи этому жанру. Однако в «Овсяном киселе» к ним добавляется еще одна тема — говорения, устной речи. Все, что описывается и происходит в идиллии, находится в пределах слова анонимного рассказчика. «Овсяный кисель» — не просто продукт совместной деятельности природы и людей, но и продукт речи — история, само стихотворение.
В письме к А. И. Тургеневу Жуковский назвал идиллию Гебеля совершенно новым и не известным еще у нас родом поэзии. В таком случае перевод идиллии — попытка познакомить русских читателей с этим новым и привлекательным родом. Решение настоящей задачи достигается поэтом не механистически (перенос чужой формы на русскую почву), но органически: Жуковский сам создает новую форму, не только совместимую с национальной почвой (ср. у Вацуро: «характер создавался не „этнографическим“ путем, через бытовые детали, но через их субъективное освещение, через лексико-интонационный строй устной бытовой речи, включающей просторечие…» [С. 125]), но и способную давать новые всходы («переведу еще многое»).
Замечательно, что описанная выше «ситуация „Овсяного киселя“» позволяет Жуковскому создать иллюзию рождения и развития этого «нового рода» на глазах читателя-слушателя. Стихотворение само оказывается аналогом растения, превращающегося постепенно из зерна в кушанье (продукт деятельности природы и поэта). Иными словами, в эстетическом плане «Овсяный кисель» представляет собой автометаописательное стихотворение: оно о том, как творится, вырастает и преподносится читателям новая поэтическая форма. Образ овсяного киселя может быть истолкован здесь как метафора поэтического слова, естественной, совершенной в своей простоте и непорочности поэзии (то есть это синоним таких традиционных метафор поэтической речи, как мед стихотворства или кастальская влага). Заметим, что в том же 1816 году Жуковский обращается к теме поэтического слова как божественного угощения, приносящего душевный покой и пророческий дар:
Чем угощу я, Земли уроженец, Вечных богов? <…> Нектара чашу Певцу, молодая Геба, налей! <…> Шумит, заблистала Небесная влага, Спокоилось сердце, Провидели очи!Совершенно очевидно, что тема и форма «Овсяного киселя» включают его в идеологический контекст европейского романтизма (неслучайно неоклассические противники идиллии рассматривали ее как «уродливое порождение романтической моды» [55] ). Так, образ незримо растущего злака — один из архетипических в раннеромантической критике 1770–1810-х годов, противопоставлявшей идею органического развития мира механицизму неоклассической эпохи. Организующую роль этот архетип играл в мировоззрении Гердера, которого Жуковский штудировал в 1816 году [56] . В эссе Гердера «Vom Erkennen und Empfinden» (1778) — этом, по замечанию М. X. Абрамса, «переломном пункте в истории идей» нового времени — важное место занимает изображение растения, во многих деталях совпадающее с аллегорическим рассказом Гебеля — Жуковского. Ср.:
54
Шиллер видел в поэзии силу, восстанавливающую утраченное единство человеческой личности и таким образом спасающую ум от преждевременной старости. В своем «конспекте» статьи «О стихотворениях Бюргера» Жуковский выделил следующую фразу: «Она [т. е. поэзия. — И.В.] могла бы явиться юношески цветущей Гебой, прислуживающей в чертоге Юпитера бессмертным богам» ( Янушкевич 1984:177).
55
Идиллия, как известно, была подвергнута резкой критике «архаистом» А. Ф. Мерзляковым (бывшим собратом Жуковского по «тургеневскому кружку») в речи, прочитанной в Московском обществе любителей российской словесности в 1818
56
Ср. в первой части «Идей к философии истории человечества» Гердера: «И жизнь нашу можно сравнить с жизнью растения: мы прорастаем, растем, цветем, отцветаем, умираем… Во всем человек следует высшим законам и, подобно растению, ничего не знает о них… Пока человек растет, пока соки кипят в нем, мир кажется ему радостным, широким! Он протягивает ветви свои во все стороны, думает, что дорастет до неба… Но вот природа достигла своих целей — и постепенно оставляет человека…» ( Гердер:40; пер. А. В. Михайлова).
Sieh jene Pflanze, den schoenen Bau organischer Fibern! Wie kehrt, wie wendet sie ihre Bl"atter, den tau zu trinken, der sie erquicket! Sie senkt und drehet ihre Wurzel, bis sie stehet: jede Staude, jades B"aumchen beugt sich nach frischer Luft, so viel es kann: die Blume oeffnet sich der Ankunft ihres Br"autigams, der Sonne. Wie fliehen manche Wurzeln unter der Erde ihren Feind, wie sp"ahen un suhen sie sich Raum und Nahrung! Wie wunderbar emsig l"autert eione Pflanze fremden Safi zu Teilen ihres feinern Selbst. W"achst, lebt, gibt und empf"angt Samen auf den Fittigen des Zephyrs <…> indes altet sie, verliert allm"ahlich ihre Reise zu empfangen und ihre Kraft, emeut zu geben, stirbt — ein wahres Wunder von der Macht des Lebens und siener W"urkung in einem organischen Pflanzenkoerper. <…>
Das Kraut zehrt Wasser und Erde und l"autert sie zu Teilen von sich hinauf: das Tier macht unedlere Kr"auter zu elderm Tiersafte; der Mensch verwandelt Kr"auter und Tiere in organische Teile seines Lebens, bringt sie in die Bearbeitung h"oherer, feinerer Reise.
Ср. с «Овсяным киселем» Жуковского:
… листки распустила… кто так прекрасно соткал их? Вот стебелек показался… кто из жилочки в жилку Чистую влагу провел от корня до маковки сочной? Вот проглянул, налился и качается в воздухе колос… Добрые люди, скажите: кто так искусно развесил Почки по гибкому стеблю на тоненьких шелковых нитях? <…> Вот уж и цветом нежный, зыбучий колосик осыпан: Наша былинка стоит, как невеста в уборе венчальном. Вот налилось и зерно и тихохонько зреет <…> <…> Уж давно пополнела; Много, много в ней зернышек; гнется и думает: «Полно Время мое миновалось…» <…> и зернышки стали мукою…И у Гердера, и у Жуковского растение прекрасно, его рост нетороплив и незрим; земля, солнце и свежий воздух — стимулы его роста; и там и там растение уподобляется невесте, ждущей своего жениха; и у Гердера, и у Жуковского оно взрослеет, наливается соками, умирает и превращается в продукт, питательный для человека.
В эстетике Гердера образ незримо растущего злака выступает как прототип органического развития человека, языка [57] и искусства на национальной почве. Так же естественно, по Гердеру, развивается и сознание гения (Абрамс указывает, что это органическое толкование до поры до времени не зримой свету гениальности предвосхищает воззрения Шиллера, Фихте и других теоретиков немецкой школы философии). У позднейших романтиков растение используется как прототип природы и человека, истории и литературы, разума и поэтического воображения, творчества в целом и отдельного произведения в частности ( Abrams 1953:207–208).
57
Интересно, что в одной из своих записей, сделанных по ходу чтения трактата Гердера «О происхождении языка» («Preisschrift "uber den Urspmng der Sprache», 1770), Жуковский подхватывает органическую метафору Гердера: «Замечать за детьми — нам способ знать, как составился первый язык. <…> Сравнить с растением. Первый человек и язык вместе» ( Реморова: 139).
Между тем у Жуковского колос растет не сам по себе, не в силу одному ему присущей способности к росту и абсорбции, но по воле Провидения и благодаря всеобъемлющей любви Господа. История о колосе, рассказанная наивным повествователем, имеет характер аллегории, питаемой традиционными религиозными образами и идеями. В определенном смысле Жуковский возвращает органическую метафору Гердера — романтиков в ту смысловую среду, откуда она родом.
Уже первое, арзамасское, чтение идиллии актуализировало рождественский характер стихотворения — приуроченность к православному сочельнику. По традиции, кисель (или кутью) едят всей семьей в самом конце строгого поста, который соблюдается до вечерней звезды. Считается, что, рожденное из «мертвого» зерна, обрядовое кушанье символизирует возрождение к новой жизни, победу над смертью.
Христологический план «Овсяного киселя» очевиден. Рассказанная в идиллии история о зернышке восходит к нескольким евангельским прототипам. Прежде всего это парафраз известной притчи Христа о семени, которое растет незаметным образом (эта притча встречается только в Евангелии от Марка):