Дом толкователя
Шрифт:
«Вадим» весь преисполнен самым неопределенным романтизмом. Этот новгородский рыцарьедет сам не зная куда, руководствуясь таинственным звонком. Он должен стремиться к небеснойкрасоте, не обольщаясь земною.<…> Вадим отказался от киевской княжны, а вместе с нею и от киевской короны, освободил двенадцать спящих дев и на одной из них женился. Но что было потом, и кто эти девы, и что с ними стало — все это осталось для нас такою же тайною, как и для самого поэта…
Можно сказать, что идеалистически настроенный Шевырев смотрел на балладу Жуковского снизу вверх, а «реалист» Белинский — сверху вниз. Но оба эти взгляда «сошлись» на финальной сцене «Вадима», где рассказывается «правдивое преданье» о том, как на месте монастыря, где почили пробужденные Вадимом дочери великого грешника Громобоя, свершается столетия
Взгляд Белинского, конечно, «очень варварский», но он верно отражает некоторую странность этого финала (и всей стихотворной повести «Двенадцать спящих дев»): что же произошло? куда герои попали в итоге? что будет с ними потом? почему среди вознесенных дев нет Вадима?Примечательно, что финал баллады не имеет соответствия в романе Шписа [61] . Герои последнего рыцарь Виллибальд (=Вадим) и Гутта (=безымянная избранница Вадима) соединяются в счастливом браке, и таинственный старец, выполнивший волю Провидения, наставляет их: «Раститеся, плодитеся, наполняйте землю подобными вам творениями, кои возвещали бы добрыми делами славу Всемогущего». Он же обращается к оставшимся одиннадцати девам: «Хотите ли вы удалиться в монастырь и там посвятить дни свои Богу?» Те соглашаются. Виллибальд и Гутта нарожали детей, любили друг друга до самой могилы и умерли, «согласно взаимному, пламенному желанию», в один день. «Потомки их до ныне живут в Немецком Государстве, занимают в оном высокие степени достоинством и наслаждаются всеобщим почтением» ( Шпис: VIII, 191, 206–207).
61
Не было этого таинственного финала и в первоначальном плане баллады, составленном в конце 1814 года, согласно которому Вадим соединяется с «любезной и идет в дом родительский» (см.: Веселовский:486).
Цель Шписа, по мнению русского переводчика его романа А. Бринка, была в том, чтобы «под иносказательным повествованием о чудесном избавлении или пробуждении двенадцати спящих дев от шестисотлетнего страшного сна чрез одного доброго Рыцаря представить его Добродетель», которая «после жестокой борьбы со Злобою рано или поздно восторжествует над всеми его усилиями и кознями и увенчается должною наградою». Жуковский, пишет этот же переводчик, «вместо сего избавления, описанного Шписом, составил свое» ( Шпис: I: IV–V). Какова же была «цель» Жуковского? Почему он не довольствовался наградой добродетельного Вадима и ничего не сообщил читателю о земном счастье героев?
Белинский был уверен, что и сам поэт не смог бы ответить на поставленные вопросы. Романтизм, по мнению критика, — это именно «неопределенность», «туман», «неясная мечта», оторванная от действительной (исторической) жизни. Не нужно говорить, что это взгляд человека, находящегося по ту сторону романтического мироощущения, по-своемуконкретного и по-своемуисторичного. «Определить» и «разгадать» финальную сцену баллады (а следовательно, и всей повести) мы сможем, только вписав это стихотворение в современный ему литературный и историко-культурный контекст, выяснив его жанровую специфику и генезис его центральных образов.
В самом начале 1816 года вышла в свет вторая часть «Стихотворений» В. А. Жуковского, завершавшаяся балладой «Двенадцать спящих дев» (совпадавшей тогда с первой частью этой дилогии —
Этой сценой ожидания таинственного спасителя кончалась баллада, а с нею и вторая часть «Стихотворений» Жуковского. Таким образом, не только «Двенадцать спящих дев», но и само двухчастное собрание стихотворений поэта завершалось открытым финалом,своего рода фигурой ожидания.«Громобой» был впервые опубликован еще в 1811 году, но, как мы далее увидим, приведенные выше нетерпеливые вопросы в историко-культурном контексте кануна 1816 годаприобретали совершенно особый смысл. Вторая часть дилогии «Вадим», опубликованная в составе «старинной повести» «Двенадцать спящих дев» в 1817 году, должна была стать историей о пробуждении заснувших дев чудесным избавителем, то есть реализацией обещанного в первой балладе. «Вадим» был завершен Жуковским осенью — зимой 1816–1817 годов. И, как вспоминал спустя годы Карл Зейдлиц, «полные мечтаний о чудесах, вере и любви» стихи этой баллады «сделали глубокое впечатление на сердца, успокоившиеся после окончания войны и вновь приобретшие восприимчивость к романтическому настроению» ( Зейдлиц:109).
Это послевоенное романтическое настроение 1810-х годов может быть конкретизировано как ожидание чудесных и грандиозных перемен, обещанных популярными тогда мистическими авторами — так называемыми «пробужденными» или «возбужденными» [62] . В эти годы, по словам Г. Флоровского, в русской культуре создается особое «мистическое силовое поле», и в биографиях многих современников «мы встречаем „мистический“ период или хоть эпизод» ( Флоровский: 137). Жуковский тогда не только пережил сильное увлечение популярными мистическими идеями, но и стал одним из их самых заметных и своеобразных выразителей (см. такие его показательные произведения тех лет, как «Славянка» (1814), «Певец в Кремле» (1815–1816), «Голос с того света» (1815), «Весеннее чувство» (1816), «Цвет завета» (1819) и др.).
62
В России движение «пробужденных» нашло большое число сторонников в первые два десятилетия XIX века (деятельность министерства кн. А Н. Голицына, Библейского общества. «Сионский вестник»).
Хорошо известен критический отзыв П. А. Вяземского о поэзии Жуковского, относящийся к 1819 году: «Жуковский слишком уж мистицизмует…» Пристрастный Вяземский даже склонен был видеть в стихотворениях своего друга «ухо и звезду Лабзина» ( ОА:I, 305), то есть влияние одного из самых ярких и одиозных представителей мистического направления в русской словесности того времени. Это, конечно, преувеличение: Жуковский никогда не был сторонником, а тем более рупором идей А. Ф. Лабзина. Но общий дух «надзвездного» мистицизма, переданный в многочисленных сочинениях и переводах Лабзина и других «пробужденных» авторов, поэт, по-видимому, усвоил вполне: стремление к «таинственному свету» и духовному возрождению, ощущение современной истории как части священной, жажда внутреннего единения (слияния) с Господом [63] . Усваивает Жуковский и популярную мистическую топику, давшую ему своеобразный строительный материал для создания «метафизического языка» русской поэзии (выражение Вяземского).
63
Проповедь Лабзина, по определению Г. Флоровского, была проповедью «„пробуждения“ или „обращения“ прежде всего» ( Флоровский:137).