Допуск на магистраль
Шрифт:
— Вечеринку собирали девчата из заводоуправления. Парни присоединились: Вася Грищук, Иван Симоненко... Меня пригласили. Я и не думал идти, да они вечером всей компанией в общежитие нагрянули. Упрекали, что, мол, от ребят откалываюсь, повеселиться с ними зазорным считаю, Феня, так та даже заявила: «Что ему наша компания? Вот если бы директор завода позвал, на крыльях бы полетел!» Мне как-то неловко стало. Пошел... Собрались у Фени. У нее самая подходящая квартира: просторная, и соседей нет. Я голодный был. С утра как замотался — пообедать не успел. Ну, наверное, и опьянел сразу. Только и помню, как за стол садились. Больше ничего. Утром проснулся...
Дубов приподнял голову, устало попросил:
— Хватит. Иди...
Сережке стало трудно жить. Он чувствовал это на каждом шагу. Разбирали на комитете нечестный поступок подравшегося «по пьянке» Виктора Сердюка, а он, Сережка, думал о себе, принимал полные горячего возмущения речи членов комитета в свой адрес. Боялся поднять глаза.
Возникала необходимость зайти в заводоуправление, и он сталкивался с Феней. Нужно было решить трудный вопрос, и он не мог обойти кабинет Дубова.
Ко всему этому прибавилась другая забота. Надвигалась заводская отчетно-выборная комсомольская конференция, и Сергея предполагали рекомендовать комсоргом завода.
Да, жить стало сложнее. Мысли словно бы измельчали: все они сводились к неприятной истории. Не хотелось работать, не тянули книги. Даже в училище он теперь занимался нехотя.
Он ненавидел Феню, презирал себя, стыдился людей, боялся Дубова. Это было отвратительно. С этим необходимо было покончить.
Он постучал и вошел к директору завода. Дубов поднялся навстречу, и Сергей заметил, как радостным блеском засветились его глубокие, темные глаза. Но только на миг. Он словно потушил радость. Сел, отложил бумаги.
— Пришел... все-таки!..
— Николай Трофимыч, как быть? Может, на комитете рассказать? Пусть разберут, пусть отругают. Пусть что-нибудь скажут наконец!..
— Скажут только одно, — спокойно произнес Дубов, — надо жениться.
У Сережки похолодели руки.
— Как?..
— Очень просто. Зарегистрировать брак в загсе и отпраздновать свадьбу.
— Что вы, Николай Трофимыч! Без любви?!
— А ты, сопляк, что такое любовь — знаешь?
Нет, Дубов жестокий и черствый человек! Сергей теперь очень хорошо это чувствует. Он уже жалеет, что пришел сюда...
— Знаешь? — требовательно переспрашивает Дубов, и Сергей неуверенно отвечает:
— Кажется... кажется, знаю...
Он вспоминает тоненькую, гибкую Аннушку. Золотистая коса перехвачена белой лентой. Глаза серые, ласковые... хорошие. Аннушка идет с ним рядом по избитой колесами и подковами мягкой лесной дороге. Идет на расстоянии шага, и он, Сережка, никак не решается переступить этот шаг. Платье на Аннушке белое, нежное, по нему словно рассыпаны мелкие голубые васильки.
Она босиком. Загорелые ноги ступают легко и быстро. Сергей несет босоножки. Несет осторожно, с удовольствием, потому что эти пыльные, стоптанные, с оборвавшимися ремешками босоножки — Аннушкины. Наверное, ему и платье кажется красивым потому, что на Аннушке.
— Сережа, — осторожно и как-то очень тепло спрашивает она, — а в следующее воскресенье пойдем?
— Конечно! — восклицает Сережка и чувствует себя самым счастливым на всем белом свете. — Конечно, пойдем!
— ...Кажется! —
— Я у них дома был, — говорит Дубов. — С Фениной матерью познакомился, с сестрой. По-моему, хорошие люди. В семью тебя ждут.
...За окном, оказывается, хлещет дождь. Сергей и не заметил, как исчезло солнце и нахмурилось небо. Дождь косой, унылый, холодный. Дубов еще что-то говорит, но Сергей не слышит.
...Где-то на запасных путях стоит эшелон. В теплушке темно и душно, а на улицу носа не высунешь: дождь. Сергей стоит, прислонившись лбом к холодному, влажному брусу двери, и смотрит, как набухают лужи, темнеют, покрываются сизыми, маслянистыми пятнами шпалы. На сердце невесело. Ребята в вагоне тоже присмирели. Переговариваются шепотом.
Дадут отправление, и состав уйдет от станции родного подмосковного городка в дождь, в ночь, в войну. Сергей не может оторвать тяжелого взгляда от размытой земли и вдруг видит, как по этой земле ступают быстрые, легкие, загорелые ноги. Он поднимает глаза и не верит им. Перепрыгивая через шпалы, лужи и рельсы, к эшелону бежит... Аннушка, закутанная в плащ, в опущенном по самые брови капюшоне. Она еще издали замечает Сергея, откидывает капюшон, машет рукой.
Сергей оглядывается на ребят — они все толпятся теперь у двери теплушки, — наклоняется и неловко протягивает Аннушке руку. Раскрасневшаяся, запыхавшаяся, она тоже подает руку и вздрагивает от резкого пронзительного свистка. Состав трогается. Сергей держит Аннушкину руку и не может ничего сказать. Смотрит в глаза — и грустные, и счастливые — и не знает,о чем спросить.
— Добрый путь, — шепчет Аннушка. — Возвращайся...
— ...Ты ведь комсомольский вожак, — зловеще гудит голос Дубова, и опять исчезает Аннушка, ускользает из Сережкиной руки ее маленькая теплая ладонь. — Этого не забывай. На тебя в цехе ребята равняются. Верят тебе. За настоящего человека считают...
— Николай Трофимыч!.. — В голосе Сергея отчаяние. — Николай Трофимыч! Но ведь это нечестно: без любви и — на всю жизнь вместе!
— А бросить ее теперь, по-твоему, честно?
Теперь Феня с особенным рвением выполняла все просьбы Дубова, прибегала за советами, стремилась постоянно быть на глазах. Дубов не мог разобраться, искренне ли это. Но стал относиться к ней лучше, чем прежде. Он верил, что она любит Сергея, и находил даже, что любовь эта облагораживает Феню.
Совсем другого мнения придерживался парторг сборочного цеха Остапенко. Он заявил Дубову, что со стороны Фени это шантаж, что на любовь здесь нет и намека, просто двадцатишестилетней женщине, однажды уже неудачно выходившей замуж, надо «пристроиться». А Сережка — парень «перспективный».
— И вообще, противна мне эта твоя подопечная, — откровенно говорил Остапенко Дубову. — Я бы на твоем месте не сводничал, а посоветовал бы устроить товарищеский суд. Кстати, твоей подопечной не впервой это...
— Перестань! — сердился Дубов. — Пусть Сергей отвечает за свои поступки!
— Эх! — вздыхал Остапенко. — Погубишь ты парня своими авторитетными советами...
А однажды разговор на эту тему принял неожиданный оборот.
— Знаешь, Николай, — сказал в раздумье Остапенко, — мне начинает казаться, что в этой неприятной истории ты идешь на сделку с собственной совестью. Ты боишься, как бы обыватели, осудив Сергея, не задели и твоей чести. Ты поступаешь нечестно, Николай!..