Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Интересовали его и уличные шарманщики — потомки итальянцев, бог знает когда покинувших родину и переселившихся в Россию; из поколения в поколение занимались они своим ремеслом, образовав дружный, тесно спаянный отряд петербургской бедноты. Вот бы все разузнать о них, а потом описать!
Как-то раз, в воскресенье, он увидел в центре Сенной площади большую толпу. На кого же они смотрят с таким веселым любопытством? Ба, да это старый знакомый — бродячий Петрушка с ширмами… А дальше, за ним, — шарманщик с обезьянкой, на шарманке маленькая площадка с танцующими под музыку миниатюрными фигурками. А вот мальчуган лет восьми с каким-то странным ящиком в руках. Одежда его уже давно превратилась в лохмотья, но яркие, как бусинки, черные
— Посмотрите, господа, да посмотрите же, господа, на зверя морского! Вот какой зверь морской! — выкрикнул мальчик.
Заглянув в ящик, Федор увидел прехорошенькую морскую свинку. Мальчишка губами поймал брошенную монету, потом смачно выплюнул ее в темный кулачок и улыбнулся, обнажая мелкие и острые белые зубы:
— А хорош зверек, ведь правда хорош?
И, ободренный улыбкой Федора, доверительным шепотом произнес:
— А у меня еще и ежик есть…
С тех пор Федор не раз ходил на Сенную площадь любоваться мальчишкой. Ему хотелось поговорить с ним, расспросить о родителях, но все как-то не получалось — то ли оттого, что тот был постоянно занят своими зверюшками, то ли оттого, что у Федора не было с ним общего языка и он просто не знал, как к нему подступиться.
Замечал он и толпившихся у трактиров ярко нарумяненных и принаряженных женщин. На Сенной площади они в большом количестве стекались к одному бойкому дому, сплошь под распивочными и другими такими же заведениями; из нижнего этажа постоянно доносилась пьяная ругань и звонкое треньканье гитары.
Иногда Федор заходил и в трактиры — в их обыденной прозаичности для чуткого наблюдателя открывалось немало любопытного. А какое огромное разнообразие типов и физиономий можно было здесь увидеть! Может быть, главный интерес этих мест и был в своеобразной смеси тускло-прозаичного, обыкновенного и пошлого с чем-то фантастическим и горячо идеальным?
Любил он заходить и на Екатерининский канал с его изломленными линиями, мостами и высокими старыми домами, из-за которых еще теснее казались гранитные берега. Здесь стояли у сходов плоты, на которых прачки мыли белье; кое-где были причалы лодок, и везде так и кишел трудовой люд.
Помимо бедных районов столицы, его привлекали площади-плацдармы — Преображенская и Семеновская, где в любое время дня происходили солдатские учения. Это была хорошо знакомая по Петергофу картина, и все же он внимательно смотрел, как, автоматически вскидывая ружья, строились, маршировали и перестраивались солдаты; если ступивших не в ногу или закачавших на марше ружьем тут же били палками или тупой стороной тяжелого тесака (чаще всего по ляжкам), а то и просто увесистым кулаком (в этом случае непременно в зубы), он не отворачивался, а, всматриваясь в страдальческие, бледные лица и вслушиваясь в произносимое дрожащим голосом неизменное «помилосердствуйте, ваше благородие», запоминал, как впивалось в тело железо тесака и багровела тонкая полоска обнаженной шеи…
Однажды он увидел на Семеновской площади не совсем обычную церемонию. Выведенный на площадь батальон лейб-гвардии Финляндского полка был построен в две шеренги. Передней шеренге было приказано отступить на четыре шага и повернуться лицом к задней. Солдатам раздали шпицрутены — длинные прутья толщиною с палец; понуждаемые командирами, они стали махать ими, как бы приноравливаясь сильнее ударить. Уж не экзекуция ли это готовится?..
Он расспросил стоявших рядом. Ну конечно, так и есть: вон в стороне смертельно бледный ефрейтор под конвоем четырех солдат; сейчас его будут наказывать. «За что, за что?» — «Да говорят, схватил за руку ударившего его офицера».
Несмотря на сырость и холод, солдаты сбросили шинели и аудитор стал читать конфирмацию. Ефрейтора приготовили к лишению звания и наказанию шпицрутенами через тысячу человек три раза (то есть тремя тысячами ударов!). Во время чтения командующий
Между тем у ефрейтора спороли нашивки и приказали ему раздеться; медленно, дрожащими руками он стал стягивать с себя одежду. И вот он уже раздет, руки привязаны к двум ружейными прикладам. За штыки берутся двое солдат, они будут не столько тянуть его между шеренгами, сколько удерживать, заставляя двигаться медленнее — так, чтобы шпицрутены могли вонзиться в тело и оставить на нем след…
Шпицрутены — немецкой изобретение, усовершенствованное Аракчеевым; по существу, они заменили смертную казнь, номинально уничтоженную еще Елизаветой, — неужели же и этого бледного, дрожащего ефрейтора тоже ждет смерть? О варварские, жестокие нравы, варварская страна!
Зловещая трескотня барабанов и удары сыплются на ефрейтора с двух сторон. Все усиливающийся барабанный бой не заглушает стонов и криков несчастного. Федор отворачивается, затыкает уши; он так же бледен, как и несчастный ефрейтор.
Несмотря на жестокость ударов (офицер беспрерывно кричал, чтобы они били сильнее), ефрейтор прошел первую тысячу ударов и лишь в самом конце батальона упал на землю без чувств; два медика — полковой и батальонный, видимо ожидавшие этого момента, подбежали, привели его в чувство и поставили на ноги. Барабан снова загремел, и снова посыпались удары на истерзанную, брызжущую кровью спину…
Всего он вынес около двух тысяч ударов. Но под второй тысячей беспрерывно падал, пока не упал замертво; никакие усилия медиков уже не могли привести его в чувство. Пришлось поднять его, чтобы доставить в госпиталь, но он через несколько минут умер. И это было счастье для него, потому что остальные удары считались бы за ним, и тотчас же после излечения его снова подвергнули бы страшному истязанию.
Федор не помнил, как выбрался с Семеновской площади. Целый день бродил он по грязным переулкам и окраинным районам города, заходил в такие ужасные места, в каких еще никогда не был, но ни на минуту не забывался — все время видел перед собой багрово-красную, со свисающими кусками мяса спину и почему-то очень белые, бросающиеся в глаза своей голубоватой белизной ступни ног «преступника»…
А ведь если разобраться во всем, то он был героем, пожертвовавшим собою за дело чести, героем, не допустившим безнаказанно надругаться над своей личностью!
В конце долгих бесцельных скитаний Федор вышел на простор Невского.
До сих пор он почти не бывал в фешенебельных районах города; почему-то они нисколько не привлекали его. Может быть, он предчувствовал, что музе его не место среди праздничного великолепия?
Он и сейчас не знал, каким образом здесь очутился. Но величественные здания, освещенные слабым, пробивающимся сквозь туман солнцем, показались ему зыбкими и непрочными, а их парадные подъезды с ливрейными лакеями и ярко освещенные витрины, мимо которых то и дело проносились запряженные холенными рысаками экипажи, еще более утверждали призрачность этого жестокого мира — мира непереносимых страданий и изнеживающей роскоши, безмерной нищеты и выставляемого напоказ богатства, тяжелого труда и расслабляющего безделья. И невольно ему пришло в голову, что весь этот окутанный туманом город, сов семи жильцами его, бедными и богатыми, сильными и слабыми, со всеми жилищами их — приютами нищих и раззолоченными палатами — не более чем странный, фантастический сон, который вот-вот исчезнет. А в самом деле — вдруг разлетится и уйдет кверху туман, а с ним вместе и весь этот гнилой город? Поднимется вместе с туманом и исчезнет, как дым, а на его месте останется прежнее финское болото да посреди, пожалуй, для красы бронзовый всадник на жарко дышащем коне…