Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Разговор и наладился не сразу и, несмотря на долгую разлуку, иссяк неожиданно быстро… И все же при встрече со спокойным, любящим, словно разрешающим все сомнения взглядом брата Федор остро чувствовал их родственную близость; пожалуй, теперь, после смерти отца, она еще усилилась…
Когда главный предмет беседы (положение младших братьев и сестер) исчерпался, Федор умолк; не находя нового предмета, он в первый момент растерялся и даже испугался: раньше в его беседах с братом никогда не было вынужденных пауз. Впрочем, разговор вскоре наладился; новый предмет явился неприметно, сам собой, потом
Накануне возвращения в Ревель Михаил устроил на свой счет маленький вечер. Федор пригласил Григоровича и Бекетова (с Бережецким он в последнее время разошелся, а Шидловский уехал на родину, а Харьковскую губернию); вместе с хозяином квартиры Ризенкампфом их было пятеро. После первого же тоста — разумеется, за отъезжающего (и не просто отъезжающего, а с туманным намеком на его будущее сердечное счастье) — все почувствовали себя свободно. Толковали о тупом училищном начальстве, о статьях Белинского. Рассказывали всякие истории из жизни.
— Давеча на улице подходит ко мне пьяный чиновник, — рассказывал Григорович, — и что бы, вы думали, он меня спрашивает?
— Ну, что же?
— «Вы, говорит, за Бенедиктова или против»?
— Почему Бенедиктова?
— А это вы его спросите, почему. Но слушайте дальше. Я, разумеется, отвечаю, что против. Тогда он отступает шага этак на два, окидывает меня гордым взглядом, потом всхлипывает и говорит: «Следовательно, вы за Белинского, иначе говоря — вы враг мой!» И отходит, размазывая по лицу пьяные слезы.
— Ты говоришь, чиновник? — с неудержимым любопытством переспрашивает Федор. — И в самом деле плакал?
— То-то и оно, что в самом деле…
Все задумались, на минуту наступает молчание…
— Вот вы смеетесь, господа, — говорит Федор, опорожнив очередной бокал и закусывая дешевой колбасой, — а ведь ничего смешного здесь нет. С Белинским можно не соглашаться, можно спорить, но нельзя отрицать его огромной, ни с чем не сравнимой роли в нашем образованном обществе. По отношению к Белинскому тотчас можно определить, порядочный ли перед тобой человек или свинья вроде чиновника, о котором рассказал Григорович.
Он ждет, что Григорович поддержит его, но тот уже перешел к другому рассказу:
— Говорят, недавно царь посетил одно из петербургских военных училищ. Директор представил ему воспитанника, проявившего необычайные способности при изучении военного дела и даже разработавшего тактику современного сражения. Что же, вы думаете, сказал государь? — Григорович посмотрел заблестевшими после выпитого вина глазами прямо на Федора. — Думаете, обласкал мальчишку? Ничуть не бывало! «Мне таких не нужно, — ответил он, нахмурившись, — без него есть кому заниматься этим, мне нужны вот какие!» — и с этими словами взял за руку и выдвинул из толпы дюжего малого, огромный кус мяса, без всякой жизни и мысли на лице и последнего по успехам.
—
Разговор неожиданно принимает опасный оборот, но это никого не смущает, кроме разве Ризенкампфа, да и то самую малость.
— Вот поэтому так и получается… — начинает он, но тотчас смущенно умолкает. Федя хорошо понимает причину этого: Ризенкампф не знает почти никого из присутствующих.
— Что? — спрашивает Григорович, а Федя поощряет Ризенкампфа взглядом.
— Что профессор на лекции нам говорит: «Как же можно лечить чахотку, если сам государь сказал про одного чахоточного больного, что он болен неизлечимой болезнью!»
— А я слышал, что университетский профессор Каченовский, рассказав о надписи на Тмутараканском камне, заметил: «Да вот и государь император Николай Павлович как взглянул на нее, так и сказал: “Это, должно быть, надпись подложная”», — добавил Михаил.
Все засмеялись.
— Черт знает, что с нами будет дальше, — говорит Федор серьезно. — Дорого бы я дал, чтобы узнать, какая фортуна нас ждет. Кругом беспросветность, мрак, темь…
— Давайте лучше о литературе, друзья, — замечает осторожный Ризенкампф.
— А в литературе что? То же самое…
— Слышал я, будто Гоголь новую большую вещь пишет. Картину всей великой России создает, — говорит Бекетов.
— Дай-то бог. Гоголь — вся надежда наша. Гоголь да Михаил Лермонтов…
Они долго говорят о Гоголе и особенно о Лермонтове, незадолго перед тем сосланном на Кавказ; перебивая друг друга, наизусть читают новые стихи поэта.
— За нашу отечественную поэзию, — провозглашает тост Михаил.
Потом, подчиняясь настойчивым просьбам товарищей, читает свои новые стихи. Он много выше Феди, прекрасно сложен, руки и ноги у него удивительно пропорциональны, голос — звучный, хорошо разработанный баритон. Читает он выразительно, может быть даже слишком выразительно: порой прижимает к сердцу руки и закатывает глаза. Тем не менее он вызывает единодушный восторг, а экспансивный Григорович бросается его целовать. Михаил растроган, благодарит, пожимает руки всем.
Потом читает Федор.
Он выбрал всего несколько небольших отрывков из своих так и не законченных драм. Но в этих отрывках — самая соль, самое существо его творений.
Голос у него глухой, тихий. Слова ложатся друг за другом медленно, словно с усилием преодолевая невидимые препятствия. Читает он без какого-нибудь особенного выражения, совсем просто, как обычно говорит с товарищами. Наконец, и вид у него далеко неказистый: нескладная, коренастая фигура, землисто-бледное лицо с глубоко посаженными глазами, непропорционально большие руки и ноги. Но почему же никто не сводит с него зачарованных глаз? Почему в комнате тишина такая, что слышно, как дышит во сне ризенкампфовский кот Муркин?