Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Некрасов — глаза его блестели, а руки непроизвольно двигались, выдавая волнение, — резко ответил Федору, что не обязан отчитываться перед ним в планах своего журнала.
— Не обязаны?! Ну и не надо! — почти в беспамятстве выкрикнул Федор, не прощаясь выбежал в переднюю и, выхватив из рук перепуганного лакея шинель и тщетно пытаясь надеть ее на ходу, стал спускаться с лестницы.
Только внизу он несколько опомнился, просунул руки в рукава шинели, с силой нахлобучил на лоб шапку, затем поспешно зашагал домой. Работать! Работать! Он им еще покажет!
Теперь Федор бывал у Белинского только тогда, когда наверняка знал, что не встретит там ни Тургенева, ни Некрасова. Но и с Белинским отношения становились все холоднее…
Тем не менее Федор не забыл, что
Разумеется, столичным жителям было ясно, о ком идет речь: слишком давно и упорно циркулировали в литературных кругах слухи о новой звезде. Затем в февральской книжке того же журнала была напечатана небольшая рецензия Белинского на «Петербургский сборник». Критик высоко оценил роман Достоевского и снова заметил, что автору его, «как кажется, суждено играть значительную роль в нашей литературе».
При первом чтении Федор и не заметил этого «как кажется», но когда он перечитал рецензию снова, выражение это бросилось ему в глаза. Но почему же «как кажется»? значит, Белинский не уверен? А ведь с какой убежденностью он говорил об этом ему, Федору! К тому же в рецензии шла речь о таланте, хотя замечательном, а не о гении…
Он понимал, что каждого начинающего такой отзыв первого критика привел бы в восторг, и все-таки надулся. Заметил ли это Белинский? Может быть… Во всяком случае, не подал виду.
В рецензии Белинский обещал вскоре дать подробный разбор сборника. И вот наконец этот разбор появился. Здесь также было много лесных слов в его, Федора, адрес. А о напечатанном в февральской книжке «Отечественных записок» «Двойнике» говорилось, что в нем «еще больше творческого таланта и глубины мысли, нежели в “Бедных людях”», что мысль сделать героем романа сумасшедшего — “смелая и выполненная автором с удивительным мастерством”. Однако все эти лестные отзывы были пересыпаны многочисленными оговорками: талант Достоевского хотя и самобытен, но в его произведениях «заметно сильное влияние Гоголя», который «навсегда останется Колобном той неизмерной и неистощимой области творчества, в которой должен подвизаться г. Достоевский». Больше того: утверждая, что «Бедные люди» и «Двойник» — произведения «необыкновенного размера», Белинский ясно и недвусмысленно заявлял, что вовсе не имеет в виду превосходство Достоевского над своими предшественниками, и даже называл подобную мысль «нелепой». Наконец, и в «Бедных людях», и в «Двойнике» критик отмечал целый ряд весьма серьезных недостатков. Так, он говорил, что «лицо Вареньки как-то не совсем определенно и законченно», а журнал ее «по мастерству изложения… нельзя сравнить с письмами Девушкина. Заметно, что автор тут был не совсем, как говорится, у себя дома». Что же касается «Двойника», то в нем, по мнению критика, превосходных мест было даже чересчур много: «а одно на одно, как бы оно ни было превосходно, и утомляет и наскучает. Демьянова уха была сварена на славу, и сосед Фока ел ее с аппетитом и всласть, но, наконец, бежал же от нее… Очевидно, — заключает критик, — что автор “Двойника” еще не приобрел себе такта меры и гармонии…»
Статья эта произвела на Федора прямо-таки удручающее впечатление; сказавшись больным, он несколько дней не показывался у Белинского.
С большим трудом он справился с собой и стал посещать Великого критика по-прежнему. А летом сорок шестого года даже оказал ему большую услугу, приняв на себя заботы о его жене и свояченице, поехавших лечиться в Ревель. В конце лета он сам привез их из Ревеля в Петербург, а затем
Теперь, когда провал «Двойника» стал фактом, он все больше склонялся к мысли, что Белинский, пожалуй, прав… Заключение это было тяжелее всего, тем более что новые произведения — как «Сбритые бакенбарды», так и «Повесть об уничтоженных канцеляриях» — решительно не давались ему.
Что касается «Сбритых бакенбард», то после долгих размышлений он понял, что просто не сумел найти нового поворота чиновничьей темы. А может быть, она вообще изжила себя? Ведь только за последние месяцы в литературе появилось столько бедных, забитых, жалких чиновников, обремененных многочисленным семейством и родственниками! Одних выгоняли со службы по капризу начальства, другие на разный фасон опускались и постепенно сами оказывались непригодными к службе. Но все это было одно и то же, а он не ощущал никакой потребности повторять зады, увеличивая галерею и так всем надоевших образов.
Сложнее обстояло дело с «Повестью об уничтоженных канцеляриях» хуже всего было то, что его не удовлетворял вывод, вытекающий из придуманной им истории. Ну хорошо, жизнь героев бессмысленна, и не в его власти ее изменить. Так что же? Разве умные люди и так не знают, что именно нелепые условия чиновничьей службы создают нелепых, словно глухой стеной отгороженных от живой жизни, людей? И потом — не слишком ли все это просто, не уходит ли он сам от сложности подлинной жизни, не упрощает ли заинтересовавшую его психологическую проблему?
Некоторое время он находился на распутье, не зная, за что приняться, потом как-то незаметно, сперва только в уме, начал разрабатывать новую, неожиданную для самого себя тему.
Он умел не только чувствовать, но и отдавать себе отчет в своих чувствах, — должно быть, именно поэтому источник нового художественного откровения нашел он в перебоях собственного оскорбленного сердца. Еще тогда, когда реальные контуры нового рассказа только-только обрисовывались в его сознании, он знал, что многочисленные «штучки», проделываемые над героем так называемыми приятелями, будут не чем иным, как отражением «штучек» его литературных недругов, а весь рассказ — затаенно-мучительным ответом на их издевательства. И не все ли равно, кем будет его герой — молодым писателем, чиновником или просто несчастным отребьем общества? Важно одно — его преследуют, у него нет другого оружия против обидчиков, кроме чувства своего превосходства, своей скрытой и таинственной силы. А силой этой может быть как гордая уверенность в своих дарованиях, так и собранная по грошам, завязанная в узелок и ревниво оберегаемая от чужого глаза некая «сумма»… Кстати, вот новый поворот его неудавшегося «Жида Янкеля».
Так и не воплощенная тема скупца — нищего, владеющего миллионом, — по-прежнему властно требовала своего воплощения. Окончательному прояснению замысла помогла газетная заметка об одном нищем чиновнике. В полном соответствии с картиной, давно мерещившейся Достоевскому, среди жалкого скарба, оставшегося после смерти чиновника, нашли узелок с полумиллионом рублей ассигнациями. Конечно, Федор понимал, что его герой был связан множеством нитей и с Гарпагоном, и со Скупым рыцарем, но было в нем и свое, неповторимое, идущее от излюбленной темя петербургской бедноты, от униженного, оскорбленного человека.
Работа подвигалась быстро, вот уже его небольшая повесть готова. Правда, ему хотелось сделать своего героя, отысканного на грязных петербургских задворках, «лицом колоссальным», властолбцем масштаба Наполеона, а получилась какая-то странная, темная фигура, непонятно для чего освещенная автором; по-настоящему ему удался разве только сон Прохарчина с его страхом перед грозной народной силой. К тому же цензура глубоко исказила повесть: прочитав ее ноябрьской книжке «Отечественных записок», он пришел в ужас — исчезло все живое, остался лишь едва различимый, понятный лишь проницательному и искушенному читателю скелет замысла. Как-то встретит его Белинский? Пожалуй, теперь совсем отвернется от своего литературного крестника…