Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Первую книжку «Современника» за 1847 год Федор открыл с волнением. Разумеется, отнюдь не потому, чтобы уж так торопился взглянуть на свой «Роман в девяти письмах», перешедший в «Современник» из «Зубоскала»: теперь он твердо знал, что «роман» — дрянь, и предпочел бы совсем не видеть его в журнале (к сожалению, это от него не зависело, злополучный «роман» был давно оплачен Некрасовым). А потому, что с нетерпением ожидал традиционного годичного обозрения Белинского.
Обозрение это — оно было посвящено литературе прошедшего, сорок шестого года — сразу все проясняло. Теперь уже не оставалось сомнений, что Белинский изменил свое мнение о нем: недаром по гостиным давно полз шепоток, что Достоевский не оправдал надежд, которые критики возлагали на него после появления «Бедных людей».
Здесь Белинский оценивал «Двойник» гораздо суровее. «Все, что в “Бедных людях”, — писал он, — было извинительными для первого опыта недостатками, — в «Двойнике»
После появления этой статьи Федор перестал бывать и у Белинского.
Между тем новые люди, новые интересы постепенно входили в его жизнь.
Глава восьмая
Еще в начале сорок шестого года он расстался со своей большой квартирой и переехал в две веселые, хорошо меблированные комнаты «от жильцов» недалеко от Владимирской площади, на углу Гребецкой улицы. Но в веселости этих комнат чудилось что-то мещанское, обывательское (а может быть, они просто не соответствовали его настроению: как раз в это время он писал своего мрачного «Господина Прохарчина»). Уезжая на лето к брату, он навсегда распрощался с хозяевами и в сентябре оказался в двух маленьких комнатах четырехэтажного дома Кюхендорфа напротив Казанского собора; они привлекли его своими высокими сводчатыми потолками и торжественной мрачностью. Однако и здесь он удержался недолго.
В это время он постоянно встречался с Плещеевым, Бекетовым и их многочисленными друзьями — студентами или недавно окончившими университет и только-только вступающими в жизнь молодыми людьми. Все они относились к Федору с большим уважением, беспрекословно признавали его авторитет, и он чувствовал себя среди них легко и свободно.
— А что, если бы нам поселиться всем вместе? — спросил как-то Федор.
— Что ж, это мысль, — ответил увлекающийся идеями Фурье Алексей Бекетов. И так как он был человеком обстоятельным и неторопливым, то добавил: — Это надо как следует обдумать…
И действительно обдумал все, до последней мелочи.
Подходящая квартира нашлась в доме Солошича на Васильевском острове; своей планировкой она напоминала гостиницу средней руки: широкий светлый коридор с плюшевой дорожкой, по обеим сторонам коридора небольшие продолговатые комнаты, а в конце гостиная и столовая с прилегающими хозяйственными помещениями. Когда устроились, оказалось, что расходы вместе с питанием составляют тысячу двести рублей ассигнациями в год на человека — значительно меньше, чем уходило у Федора раньше.
У него была отдельная, весьма прилично обставленная комната с большим итальянским окном; прямо перед окном поблескивал купол лютеранской церкви. Обычно он завтракал у себя, затем до обеда работал. За обедом — а обед подавался от трех до семи часов — он сталкивался то с одним, то с другим из своих товарищей. Зато вечером почти все сходились в гостиной, и начинались бесконечные оживленные разговоры. Душой кружка был Плещеев — неизменно веселый, удачливый, добрый. Другим выдающимся участником вечерних собраний был молодой ученый Валерий Майков. Правда, он жил в квартире отца, академика живописи Николая Аполлоновича Майкова, но бывал на Васильевском почти ежедневно. Всего на год старше Плещеева, Майков уже зарекомендовал себя серьезными научными статьями и к тому же был талантливым критиком. Заходил и поэт Аполлон Майков, старший брат Валериана; на него здесь смотрели снизу вверх, как на чудо, — Федора это несколько раздражало. Двадцатилетний Александр Ханыков, студент университета, уже тогда страстный фурьерист, всегда выступал застрельщиком политических споров; он весьма убедительно рассуждал не только о неудовлетворительности «современного состояния вещей», но и о необходимости «преобразования всей планеты человечества». Невысокого роста, очень живой и подвижный, Ханыков ходил в широкополой шляпе, с перекинутым
Атмосфера, царившая на собраниях кружка, всего ярче отражалась в памятных стихах Плещеева («Смелей! Дадим друг другу руки и вместе двинемся вперед, и пусть под знаменем науки союз наш крепнет и растет!») да в абстрактных прекраснодушных мечтаниях Ханыкова. Разумеется, были и оттенки: так, Плещеев был «заквашен», как и Федор, на Шиллере, а Валериан Майков более склонялся к французам; но при неопределенности и расплывчатости их взглядов это не имело существенного значения.
По возрасту Федор был старше почти всех членов кружка, за исключением разве Алексея Бекетова. Это заставляло его относиться несколько свысока и к Плещееву, и к Ханыкову (тем более что сан он никогда не увлекался фурьеризмом, считая его неприемлемым к русским условиям), и к младшим Бекетовым. Лишь Валериана Майкова, хотя он тоже был значительно моложе, Федор считал равным: и в самом деле — в каждом движении этого двадцатидвухлетнего ученого чувствовалась спокойная и уверенная в себе сила, заставлявшая как друзей, так и врагов внимательно прислушиваться к его словам. Впрочем, здесь, среди этой молодежи, превосходство Федора всеми признавалось.
Может быть, именно поэтому он считал месяцы, проведенные в «Ассоциации», чуть ли не самым счастливым временем своей петербургской жизни. С увлечением работал он над новым романом — не повестью, а именно романом; правда, распадающимся на несколько повестей, объединенных только общей мыслью автора и личностью главного героя, точнее — героини. В первой повести он рассказывает об ее детстве; падчерица одаренного, но непризнанного музыканта из народа, она растет среди безвестных актеров, танцоров и музыкантов и сама мечтает стать актрисой. После смерти матери и отчима она попадает в дом князя и сближается с его гордой и властной дочкой; дружба тихой, задумчивой девочки, выросшей в нищете петербургских углов, и избалованной богатством и поклонением домашних, своевольной, но доброй княжны составит главное содержание второй повести или второй части романа. В третьей будет показана дальнейшая судьба главной героини, талантливой певицы. Все три повести или части романа будут написаны от ее имени и, следовательно, представят собой своеобразные исповеди одаренной и тонко чувствующей натуры.
Роман этот Федор обещал Краевскому, и тот уже дал публикацию о нем в своем журнале, так что думать о практической стороне дела не приходилось; он весь отдался работе и, чем больше увлекался ею, тем спокойнее становился, тем лучше и крепче себя чувствовал. «Брат, я возрождаюсь, не только нравственно, но и физически», — писал он Михаилу и признавался, что никогда еще его сердце «так не дрожало… перед всеми новыми образами», которые теперь создавались в его душе. «Никогда, — продолжал он, — не было во мне столько обилия и ясности, столько ровности в характере, столько здоровья физического. Я много обязан в этом деле моим добрым друзьям Бекетовым… и другим, с которыми я живу; это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером…»
Теперь он часто навещал Майковых — не Валериана и тем более не Аполлона Майковых, а все семейство в целом. Вернее, даже и не семейство, а весь их гостеприимный дом с не прекращающейся с утра до вечера толчеей народа.
Отец братьев Майковых, Николай Аполлонович, художник, был, несмотря на почтенный возраст, довольно стройным и крепким человеком, с красивым, обрамленным длинными волосами лицом, — рассказывали, что во время работы он подвязывал их нитками. Обычно Николай Аполлонович целые дни проводил в мастерской; лишь по вечерам он выходил в гостиную у здесь умел так незаметно и органически включиться в общий разговор, что молодежь, в том числе даже незнакомые с ним прежде люди, не испытывали никакого смущения. Однако душой семейства, его главным и важнейшим нервом, вдохновительницей всех посещающих дом молодых литераторов была мать Аполлона и Валериана, Евгения Петровна Майкова, — впоследствии известная писательница, автор многочисленных повестей и рассказов; но уже и в это время она выступала в печати со своими стихотворениями. Интересно, что лишь немногие из гостей знали об этом; непосвященные относились к Евгении Петровне просто как к радушной хозяйке, умевшей дать верное направление литературному разговору и вовремя остановить увлекшихся спорщиков. Впрочем, она и сама легко увлекалась, и только незаурядные ум и воля заставляли ее постоянно контролировать свои чувства. Евгения Петровна нравилась Достоевскому и внешностью, даром что была полной противоположностью Авдотье Яковлевне Панаевой: высокая, пожалуй даже слишком высокая, с блестящими черными, без единой седой ниточки, волосами и живым, энергичным лицом, освещенным глубокими и умными глазами; Федора в особенности привлекало свойственное им выражение деятельной любви.