Досье поэта-рецидивиста
Шрифт:
— Вадим Вадимыч, может, прибавим? — спрашивает зловеще-пафосным голосом глухонемой водитель, и смрад от его дыхания заставляет Путенда закашляться даже в противогазе.
Путенд снимает и выкидывает в окно респиратор, затем защитный костюм, выпивает антидот и говорит:
— Теперь гони, Дима. Тут пыль уже не радиоактивна. Выехали наконец-то из Припяти…
Не эфорюга
Йети девяностых
Кальмар Иваныч — так любя за глаза мы звали этого сорокадевятилетнего любителя распустить, расплести свои руки-щупальца вокруг молодой девушки, ведущего образ жизни юнца-переростка.
С сигаретным дымком вдыхал он нашу молодость и кураж, мы — его некую уверенность во всём, бывалость, опыт и везение. Везучесть ведь, как и доброта, очень притягательна. Сказку наяву — вот что я всегда ощущал при виде этого слегка поседевшего, полысевшего, но всё же хорошо сохранившего себя молодого деда и неоднократного отца семейств.
Благополучие своё Иваныч не заработал — оно свалилось на него нежданно, как снег с одинокой ели в берёзовом лесу или степной пойме. Шквал удачи, накрыв однажды, упорно не отпускал и до седин.
Как и многие, мечтал когда-то Иваныч о собственной машине. Дивные грёзы всполохами рассвета сияли где-то там, за далёким японским горизонтом — работая на стройке каменщиком, укладывая мозолистой рукой в день по триста-четыреста тяжёлых кирпичей и полтонны раствора, приблизить их или приблизиться к ним было весьма и весьма нелегко. А тут девяносто восьмой…
С каждой негенеральской зарплаты откладывал Иваныч под подушку по сто долларов. Хранил именно в неказистой зелени, родной валюте, как, видимо, и всему родному, особенно не доверяя. Копил долго, тяжело перебарывая желание всё в одночасье весело промотать. Продвигался к своей цели медленно, но уверенно. Жил по плану, считая, что только так и возможно достичь вожделенного. И достиг.
В одночасье волшебства дефолта стал Иваныч многократным рублёвым миллионером и вместо машины выкупил у прогоревшего должника какого-то банка почти за бесценок солидные производственно-строительные мощности. Не побоялся и взял подряды, открыл автошколу, производство плитки, мебели и ещё невесть чего. И дела, как ни удивительно было для него самого, пошли, покатились, а потом и поехали.
— С тех пор пью каждый день, — сказал как-то то ли с радостью, то ли с грустцой Иваныч, — деньги не проблема…
Просто Артур. Викторович добавлялось нами уже для некоего отграничивания сущности этого здорового крепкого мужика от нашего мирка — мира людей, не желающих признавать необходимость и внутреннюю потенцию уничтожить физически себе не подобного.
Белая стрела — лишь легенда. На деле всё было более прозаично и прагматично. Власть всегда находится внутри человека. Её можно только отдать, взять невозможно. И вот когда власть не узурпирована по воле самой толпы силой некой физической или идеальной сущности единолично — тогда и начинаются проблемы.
Артур с друзьями-операми делали так: тех, кто был морально сильнее закона, а такие всегда есть, они отлавливали, вывозили в лес и пытали. Нежелающих подчиниться ни разуму закона, ни разуму
Восемь лет в спецколонии для бээсников под Нижним не шутка. Всё, что смогли доказать, — соучастие в убийстве. В убийстве хоть и подонка, а всё же человека, перед оскалом смерти становящегося ребёнком Божьим. И после всего этого сохранить веселость, юмор, хоть и злую, но иронию, самоиронию и эронию — за это Артура Викторовича и уважали, любили даже, помогали, но и полагались.
To Mary May
Мысли из никуда
Творец откровенен перед творчеством, как перед Богом.
Фофан for fun.
Эпопея у Помпея.
Твори, иначе бердяев (По Ги-Бнешь).
Чресла в кресла.
Канарея мозга.
Придёт время икать!
Обожжённая невежеством
Цвета шоколада с молоком, флегматичная, хотя и широкая душою, сибирская река. Золочёный белоснежный торт церкви, позабытый волшебником-кондитером на илистых серо-зелёных брегах. Несъедобные, поникшие от первых заморозков поганки домов-вурдалаков, обступивших храм со всех сторон. Непропорционально большая двумерная лошадь, зависшая в воздухе. Нехотя плетущаяся телега пастельных тонов, как будто вырубленная для Анхисанамун из розоватого кусмана сливочного гранита.
Каждое утро и вечер, ленно борясь с Морфеем, я наблюдал сию картину над своей кроватью. И всякий и не раз рука тянулась к кисти и палитре, чтобы закончить начатый кем-то задолго до моего взгляда пейзаж. Картина не была окончена — так мне казалось. Правый угол холста, не прикрытый массивным багетом, чернел покрытым волдырями грунтом. Масляные мазки пожелтели и взывали об обновлении.
— Пламенеющих, огненных красок не хватает этой мазне, — как-то бросил я и тут же получил от своего самого главного учителя лёгкую оплеуху в награду за свою невежественную проницательность.
Холст был завершён. Полностью. Мастерски. Настоящим Художником. Бесповоротно вписан автором в раму, а провидением в историю. Горел в пламени грешной инквизиции, когда-то богоборческой, а затем и антибогоборческой, антикоммунистической. На заднем дворе Союза художников воспылал вместе с такими же уже не нужными, как тогда показалось чьей-то холодной голове, самобытно-реалистичными произведениями. Вырванное из рамы окно в ушедший мир занялось с одного края, брошенное в пекло жадного до картин и книг костра, и лишь в последний момент, чудом избежав гибели, перекочевало ко мне в дом.