Дожди в августе
Шрифт:
Когда стала сползать с вершин сопок черно-синяя предутренняя мгла, Агей спустился в широкую долину, поросшую густой зеленой травой. Остановился у небольшого ручья, отер лицо рукавом. "Ну все. Перейду долину, одолею вон ту сопку, а там начнутся мои приметы: шаман-дерево, могила, валуны, сгоревший лес…"
Облизал сухие губы и пошел еще решительнее. Скрипели под ногами хрупкие, черно-фиолетовые ирисы, взлетали испуганные птицы. Он шел все быстрее и быстрее, будто каждый шаг приближал его к спасению. Разогревшись от ходьбы, перестала болеть рука, пропала усталость, и уже не так резал плечи рюкзак. А впереди над сопками огненным
Агей пересек долину и теперь, задыхаясь, карабкался на каменистую сопку. "Юрк, юрк-юрк", — кричали испуганные полосатые бурундучки и шарахались из-под ног, мелькая своими арестантскими шкурками.
Опираясь на карабин и не замечая, что ствол забивается песком, Агей хватался за камни. Они сползали вниз, а он, потный и дрожащий, упрямо поднимался все выше и выше. И когда уже поднялся на самый верх, не успокоился, а тотчас побежал вниз, вспахивая каблуками густой песок и спотыкаясь. Спешил туда, где на склоне среди ярко-зеленых сосен с розовыми стволами стояло черное шаман-дерево, трепеща на ветру среди многочисленных разноцветных ленточек и его зеленым лоскутком в клеточку.
Сердце выскакивало из груди, дышать было нечем. Агей запнулся о камень… И вдруг небо с его яркими красками перевернулось, а сопка и сосны взлетели вверх…
Агей еще не понял, что произошло, и хотел было вскочить, но в глазах стало темнеть, будто их накрыли черной мелкой сеткой: ничего не видно, только солнце мутным пятном. И в ушах звенит колокольчик, и тошнота у самого горла… Агей упал навзничь, и некоторое время находился в шоке, ничего не чувствуя. Но постепенно в глазах его посветлело, и стало видно уже ветки деревьев. Только в ноге, немного выше щиколотки, ощущалась острая пульсирующая боль, и неудобно было лежать.
Агей с трудом сел и снял с себя рюкзак, заскрипев зубами от боли. Потом долго крепился, удерживая слезы, и потихоньку, на боку, пополз к шаман-дереву.
Привалившись спиной к стволу, он достал складной нож, разрезал сапог и набухшую от крови штанину и опять чуть не потерял сознание. Сбоку, на ладонь выше щиколотки, прорвав мясо и кожу, торчала острая розовая косточка. Закусив нижнюю губу, Агей потрогал эту обнаженную кость, вытер пальцем кровь вокруг ранки и, не в силах больше сдерживать себя, заплакал навзрыд.
Спустя некоторое время он сидел спокойный и равнодушно глядел в одну точку прямо перед собой, а ветер трепал его пепельную, мягкую челочку. Потом Агей перевел взгляд вверх и сквозь ветки мертвого шаман-дерева увидел, что по небу плывут легкие редкие облака. Ветер был восточный и гнал их на запад.
Текусья
Долгой заполярной ночью на меня наваливается беспричинная тоска. Я хорошо знаю ее приступы, и еще до того, как она сыпанет горячих угольев в мою грудь, пытаюсь найти себе дело, которое сможет ее отогнать. Я хожу по комнате, смотрю на полки с книгами, но любимые писатели отворачиваются от меня. Я пытаюсь сделать сыну скамеечку, но гвозди и молоток валятся из рук. Даже завязанные в черном замшевом мешочке старинные монеты, моя давняя исступленная страсть, кажутся теперь скучными и никчемными. И вдруг будто кто тихонько шепнул мне на ухо: "Текусья!.."
Текусья… Конечно, Текусья! Я надеваю унты, теплый полушубок и иду в соседний дом, к брату.
Вечер стоит морозный, ледяной, чуть припудренный легкой поземкой. На углах крыш курится снежок, крутятся маленькие белые воронки. В проходе между сараями прозрачным рукавом машет начинающаяся метель. Из гаража выезжаю не сразу, грею мотор.
Уже за поселком резко кручу руль, и машина напористо забирает вправо, на зеленоватый лед Печоры. Уже на льду топлю педаль газа и потихонечку разгоняю машину. Она летит так, будто под колесами идеальная трасса. И только изредка встречающиеся наносы бросают машину из стороны в сторону. Боковой ветер наискось царапает ветровое стекло трассирующими искрами снега. Это от отчаяния и злости тоска лупит по мне из снежных своих пулеметов. Она видит, что я ухожу от нее, медленно, но отрываюсь от ее погони…
Вчера по этой ледяной и пустынной дороге мы ехали вдвоем с братом, и вокруг было так же безжизненно и просторно. Угрюмая и безмолвная, леденящая душу тундра лежала вокруг. Ни огонька вокруг, мрак повсюду. И только машина, устремляясь вперед, распарывала тьму двумя желтыми лезвиями.
Уже подъезжая к деревне, мы влетели в черную полоску воды между берегом и треснувшим от мороза льдом. Провалившись по брюхо, машина бессильно рычала и захлебывалась. Пришлось выползать и толкать ее к черным бревенчатым избам, прокаленным северными ветрами — хиусом и шелоником.
В какую дверь постучаться? Пока думали, намокшие на нас унты и штаны окаменели. Сорок три градуса вмиг сцементировали их.
Постучали в один дом:
— Пустите, хозяева, обогреться. А то еще чуть-чуть — и помрем.
Вышел мальчишка, с интересом осмотрел нас, штаны наши ледяные потрогал, сказал восхищенно:
— Как нельмы мороженые, — потом махнул рукой: — К Текусье ступайте. Там всегда всех принимают. Вон евонный дом…
— Двоешник ты — евонный, — сказал мальчишке мой брат. — Никакого сочувствия к людям.
И гремя на ветру штанами, мы поплелись к дому, "где всегда всех принимают".
От вчерашней выдавленной воды сегодня нет и следа, мороз превратил ее в ледяные легкие торосы. Я правлю сразу к дому Текусьи. Машина, переваливаясь на ухабах, пробирается по берегу и, уткнувшись в сугроб рядом с крыльцом, замирает.
— Вот вовремя, — радуется мне Текусья, будто мы с ней знакомы тысячу лет, а не встретились впервые только вчера. — А я дак на стол собираю. Раздевайтесь, кушать будем. — И сама уже гремит чугунками у печки, и улыбается, и тараторит без конца.
Волосы у Текусьи черные, гладкие, носит она их на пробор. Нос широкий, без переносицы. Губы толстые, крупные. Над ними — черные пушистые усики. Но все это не портит Текусью, потому что главное на лице Текусьи глаза — необычные, неправдоподобно огромные, какие-то лимурьи глаза. Глубокие, как озера, они постоянно полны радости, синего счастливого света. Поглядишь в них — и нипочем не скажешь, что у Текусьи за плечами все шесть десятков.
Текусья ставит на стол железные чашки с наваленной с верхом натушенной большими кусками олениной. Крупно режет прямо на столе ледяной, еще дымящийся с мороза семужий бок. Чистит несколько твердых зеленоватых луковиц, насыпает по кружкам бруснику и морошку. Выставляет две граненые копеечные рюмки. А ее глаза смеются.