Дожди в августе
Шрифт:
— Текусья ты почему всегда веселая?
— А чего мне не веселиться — у меня жизнь счастливая. Муж хороший был. Жалко, помер рано. Сорока семи еще не было. А жили мы хорошо. Ванька уже службу отслужил, а мы с мужем все целовались. Это в сорок-то семь лет! Нет, я счастливая…
Она наливает в свою рюмку холодного чая, разбавив его каплей водки, а мне льет до краев розоватого брусничного сока — знает, что за рулем.
— Ну, на здоровье, — говорит Текусья.
Мы чокаемся и выпиваем, закусывая мороженой семгой.
— Текусья, — тихо прошу я, — расскажи еще раз ту историю, что ты рассказывала вчера…
— Вам бы лучше к Мишке Завьялову сходить, он долго на Новой
— Расскажи, пожалуйста, Текусья.
Папа мой нечаянно убил себя, когда мне было три года. Жили мы в южной части острова, окна наши прямо в Карские Ворота смотрели. И вот как-то поздней осенью поехал папа на нерпу охотиться. Лодка у нас в то время уже с топчиногой была — это мотор такой, его ногой заводили. Подстрелил папа нерпу, стал ее через борт переваливать, а ружье покатилось (лодка-то вся обледенелая была), задело курком, и заряд весь в бок ему угодил. Как уж он мотор завел и до дома доправил — не знаю, но добрался. Все маму успокаивал. Говорил: "Я помру, ты меня на мешковину положи и в сарай отбуксируй. Ты не бойся, я тебя пугать не буду и казаться не буду. А потом по снегу, смотришь, может, ненцы приедут, помогут тебе меня схоронить. Ты только, Роза (мою маму Розой звали), черное что-нибудь на хорей привяжи и в крышу воткни". А кто мог увидеть? В это время мимо острова никто не плавал. Волны в проливе густые от мороза, тяжелые. Кто тебе поплывет?
Помер папа, и, как он приказал, мама свалила его на мешковину, в сарай волоком отволокла. Одной ей его схоронить было не под силу: остров — сплошной камень, подолби-ка его, поворочай! И на собаках не уехать к ненцам: снега еще нет. А от одной охотничьей избы до другой километров двадцать пять-тридцать, у каждого свои охотничьи владения.
Но вот стал покойник маму пугать: то ей слышится, что он в сарае ходит, то, что дверь в дом трогает, кашляет. Она выскочит с фонарем — нет никого, в сарай заглянет — он там лежит, но будто притворяется, затаился будто. Мама просит его: "Акиндин, родной, не кажись мне, не пугай ты, христа ради, нас с Текуськой". А он снова приходит, совсем извел маму: она и печь перестала топить, и готовить перестала. Сядет в угол, канюком оттуда смотрит — только глаза сверкают. Это я хорошо помню. Еще помню — в лодку меня посадит, отъедет от берега и на одном месте кружит и кружит, в глубину смотрит. А мне холодно, кушать хочется, я и реву. Мама очнется, окликнет меня, — и к берегу. Печку растопит, покормит меня, а сама опять в угол. Со мной говорила очень много: жаловалась, мол, тоска одолевает, сил нету. От тоски даже кричать начинала, на пол чугунки и посуду всякую кидала.
Потом уж шведские или финские рыбаки случайно мимо плыли и заметили мамину черную юбку, привязанную к хорею над крышей. Судно у них небольшое было, "Кавасака" называлось вроде бы. Они и похоронили папу и нас вывезли на факторию, а оттуда мы зимой в Русаново перебрались. Мама там уборщицей работала, но недолго: заметно стало, что мама умом тронулась. Но в моменты, когда у нее ум ясный был, она меня все жалела. Обнимет, бывало, и шепчет: "Текуська-Текуська, ведь я чуть себя и тебя не утопила…"
Было моей маме двадцать четыре года, когда она умерла. После этого меня забрала к себе тетка. Так я и распростилась с Новой Землей, с Карскими Воротами… Теперь здесь, на большом берегу, и живу. Только верно, есть справедливость в мире: родители рано померли, так все их нерастраченное счастье ко мне пришло, за троих я счастливая.
— Разве же ты счастливая, Текусья? — говорю я. — Тебя
— Дак ведь жива осталась.
— Муж рано помер…
— Зато самый лучший был. Да вот Ваньку еще подарил мне. Нет, я счастливая.
Правая в своей правоте она открыто смотрит на меня и неожиданно запевает:
Уж я за лесом шла, да фойка машется, Уж я лугом шла, да травка клонится, Я горами шла — песок сыпется. Уж я берегом шла — камень валится, Камень валится, да рыбка мечется, Рыбка мечется, да пугается. Уж то не рыбонька да пугается, Моя молодость да кончается…Я не знаю Текусьиной песни, и мы с ней ищем другую. И уже сообща поем потихоньку:
Матушка моя, что во поле пыльно? Сударушка ты моя, что во поле пыльно?..Погода, как это бывает нередко в Заполярье, в одночасье сменила гнев на милость. И уже назад я еду по чистой дороге. Сквозь ночные облака проклюнулись мелкие белые звезды. Далеко-далеко за горизонтом посверкивают голубоватые сполохи. И на душе у меня покойно и светло.
На "Люре"
Погода, как это часто бывает в Заполярье, сменилась в одночасье, и еще недавно ярко пламеневшие осенние берега Печоры вдруг поблекли, стали буро-грязными и тоскливыми. Катер рыбинспекции "Люр", вспарывая черно-фиолетовую воду, дробно стучал мотором, и его монотонное "кту-кту-кту-кту" было слышно на многие километры над рекой.
На палубе, подняв высокий воротник штатского полушубка, стоял Перегудов. Был он злой как черт, грыз своими крупными зубами папиросу и плевал в пенящуюся за бортом воду. Пистолет, выданный ему под расписку, тер подмышку, и Перегудов все время поправлял его, сдвигая ближе к груди. Работал он на Севере недавно, а в помощь рыбинспекции его командировали впервые, на выходные дни, когда печорские мужички браконьерили вовсю, а рыбнадзор со своим невеликим штатным расписанием бестолково носился по огромной реке, задерживая разве что только сотую часть нарушителей.
К отходу "Люра" Перегудов опоздал, и ему пришлось заплатить свои деньги за билет и на "Ракете" догонять катер. Сошел он в Каменке и долго торговался с красноносым поджарым мужиком, чтобы тот на своей моторке подкинул его до "Люра" (катер всего полчаса назад прошел мимо деревни). И хотя Перегудов показывал мужику свое удостоверение, тот равнодушно скользил взглядом по черным, некрашеным домам Каменки и твердил свое:
— А хоть и из милиции… Бензену нету. Есть чуть, дак к брату еще ехать…
Но "бензен" сразу нашелся, когда Перегудов из двух взятых с собой бутылок водки одну предложил мужику.
Глаза у того расцвели, щеки порозовели. Он сразу засуетился, подстелил на сиденье Перегудову вынутую из "бардачка" засаленную до невообразимости телогреечку, и через минуту они уже неслись по Печоре. За первым же поворотом реки открылся огромный залив, в котором култыхалось на сонных волнах с десяток моторок. Люди на них, свесившись за борт, что-то шарили руками в воде. Все они распрямились, некоторое время смотрели в сторону Перегудова, а потом вдруг разом, дернув за шнуры, взревели моторами и, прижимаясь к берегу, полувеером заскользили, обтекая лодчонку Перегудова.