Друзья Высоцкого: проверка на преданность
Шрифт:
За это и был поднят первый тост. Именинник усмехнулся:
– Правда, тот Володарский, которого в 18-м укокошили эсеры, на самом деле был, по-моему, Гольдштейном.
Все засмеялись: «Ничего, ты от него недалеко ушел!».
– Нет, мой папа таки на самом деле был именно Володарским.
Родившийся в 1941-м Эдик отца не знал – пропал без вести, канул на фронте, как миллионы других. Семья находилась в эвакуации в казахстанском Актюбинске, городе большом и черном. Потом уже, ближе к концу войны, вдовая орловская красавица с сыном перебралась на Украину.
Мама для Эдика являлась примером справедливости и всепрощения. Когда однажды компания малолеток (во главе с несмышленым Володарским) напала с камнями на пленных немцев, которые разбирали руины домов,
Вскоре в семейной жизни Володарских произошли изменения. Вдову быстро окрутил заместитель коменданта Харькова, энкавэдэшник, полковник. Непростой человек. И жуткий антисемит. «Довесок» в лице Эдика полковника не смутил, но исподтишка отчим мальца все же бесконечно шпынял. Однажды он засветил пасынку по затылку, чтоб под ногами не путался, злобно прошипев: «Ты, жиденыш!». Мать в это время катала белье. Эдик захныкал от боли и обиды. И вдруг видит: на полу лежит отчим, под ним лужа крови, а рядом стоит мать со скалкой. И говорит этому: «Еще раз услышу – убью». Ушла. Полковник поднялся, шатаясь, а лужа крови так и осталась. «Вот что значит русская баба…» – заключал свой рассказ Эдик.
В 1946 году отчим получил перевод в Москву. Поселилась семья в Замоскворечье. Район был пролетарским, а стало быть, и полукриминальным. Повальное пьянство, драки, поножовщина никого не страшили.
Всю территорию вокруг Ордынки, Пятницкой пронизывали бесчисленные переулки, где со старыми особняками соседствовали обычные барачные постройки. Многие из них находились в таком угрожающе ветхом состоянии, что их стены подпирали бревнами.
– Двор был для нас вторым домом, – вспоминал Володарский. – В тесных коммуналках, где в каждой комнате жило по 5–6 человек (и таких комнат в квартире было и 10, а то и 20), для нас, детворы, не было места. Приходя из школы, мы бросали портфели, котомки – и тут же мчались на улицу. Двор, как большая семья, формировал нас, воспитывал. Существовал особый «дворовый» кодекс чести, который нельзя было нарушать.
Вся жизнь проходила на людях, все открыто, на виду: ссорились, мирились, спорили. Жили бедно, голодно. Мои сверстники росли в основном без отцов. Слишком мало времени прошло после войны…
Ну, на улицу – так на улицу! Здесь самыми заманчивыми были, конечно, «злачные места». Поблизости располагалось два десятка пивных, в которых с утра до вечера коротали время вчерашние фронтовики, среди которых выделялись инвалиды. Откуда было взяться протезам? Костыли – и те самодельные. И деревянные культяшки. Вовсе безногие передвигались на самодельных тележках, с подшипниками вместо колесиков. Они отталкивались руками от мостовой с помощью деревянных упоров, вроде тех, которыми маляры шпатлюют стены.
– Под пивко да водочку тут велись задушевные разговоры, нередко доходившие до ожесточенных драк, которые застенчиво шифровались, как «бойцы вспоминают минувшие дни». И я шатался по этим пивным с компанией таких же ребят, – вспоминал Володарский свое «детство золотое», и во все уши слушал рассказы этих людей, и они навсегда в памяти оставались.
В уста героя романа «Дневник самоубийцы» Володарский вложил свои исповедальные слова: «…Все же я дитя войны. Не могу смотреть военную хронику, особенно ту, где показаны реки наших пленных. Начинают предательски стучать зубы, и слезы сами текут из глаз. И все, что касается этой проклятой и великой войны, вызывает у меня какой-то болезненный интерес. Песни о войне не могу слушать без слез, будто сам воевал. И сценарии о войне мне удаются лучше всего: чувствую детали, ситуации, характеры, и пишется легко, словно я вспоминаю нечто глубоко спрятанное в моей памяти. Может, поэтому меня так потрясают песни Высоцкого о войне – в них то же самое… Может, это память отцов, которая живет в нас? А что, если не это? И, наверное, потому так болезненно воспринимаю
Действительно, Володарский всегда с энтузиазмом брался за сценарии о Великой Отечественной войне. Она ведь коснулась всех, в том числе и его самого. Погиб на фронте отец, его брат, два дядьки со стороны матери – один под Белградом, другой под Курском или Орлом. Контуженная тетка-партизанка умерла после войны в полной нищете…
Вскоре после переезда в Москву у Эдика появилась сводная сестра. И с тех пор отчим пасынка на дух перестал переносить, поколачивал от души. Соседи по коммуналке слова ему поперек сказать не могли, боялись как огня. Как-никак, полковник возглавлял первый отдел Управления картографии, а это подразделение было известно как энкавэдистское.
Вот пацан и драпал на улицу от греха подальше. Получив первые уроки дворовой грамоты («толковища вели до кровянки» – Высоцкий это тоже проходил), Эдик и сам стал жестким бойцом: «Я кидался в драку по любому поводу. Если мне казалось, что обидели или меня, или моего друга, то разницы не было большой – мужик передо мной сильный ли, слабый. Мне часто доставалось… Там шпана была тяжелая».
В сценарии «Прощай, шпана замоскворецкая!» автору ничего придумывать было не нужно. Сиди себе за пишущей машинкой, покуривай, пуская дым в окошко, вспоминай, как все было, – и только успевай по клавишам шлепать: «Мальчишки бежали молча, сосредоточенно, целеустремленно, обрастая по дороге новыми бегущими, и превратились наконец в плотную, грозную толпу. Они перепрыгивали через заборы, пролезали сквозь кусты и щели сараев, бежали проходными дворами и кривыми переулками. Наконец из-за поворота открылся пустырь, где полсотни пацанов лет пятнадцати, поднимая тучи пыли, лупили друг друга что было мочи. Мелькали кулаки, пряжки от ремней, где-то уже блеснуло лезвие ножа. Дворовый конфликт разрастался…»
Школа, в которой Володарский постигал азы наук, по «контингенту» оказалась пестрой. С одной стороны, отпетое местное хулиганье, с другой – юные «аристократики», розовощекие, всегда в отглаженных курточках и брючках, из семей членов правительства, «совпартноменклатуры», проживавшей в соседнем знаменитом Доме на набережной.
Что бы там ни говорили, а район был все-таки замечательный. Даже Кремль был виден со двора. Вынося мусорное ведро, Эдик всегда с помойки завороженно любовался городским пейзажем (почти по Михалкову-старшему: «А из нашего окна площадь Красная видна…»). С этого места ракурс был точь-в-точь такой, как на старых сотенных купюрах, – Москва-река, Кремлевская стена и башня. Буйная мальчишеская фантазия подсказывала живую картинку: «Художник, получив заказ Гознака, именно с этой нашей помойки малевал эту сторублевку… Отойдет, глянет мутным глазом, сделает затяжку – и продолжает…»
В школе стычки были еще те, почти классовые – ах, так вы, суки, богатые та чистенькие! А с той стороны баррикады – босота полная, на штанах заплатки, ботинки разбиты. Учителя боялись этих драк, потому что вслед за ними в школу являлись отцы в шевиотовых костюмах или полувоенных френчах и могли что угодно сотворить с нерадивым педагогом, который недоглядел за их чадом.
Правда, самому Володарскому многое сходило с рук благодаря особому положению отчима. У Эдика даже дружки-приятели из Дома правительства появились. И среди них, оказалось, были вполне нормальные ребята.
Сам он уже налепил на зуб «фиксу», что считалось «знаком отличия» махрового бандюка. Мамаши приходили в ужас, когда узнавали, что их сын с Володарским дружит. «Я вообще был отъявленной шпаной, меня в Старомонетном многие знали и боялись. Водку начал пить в 14, а курить в 13 лет…» – гордился собой Володарский.
Его даже в пионеры не приняли. Правда, по другой причине. Когда готовилась торжественная линейка, одноклассник по фамилии Редькин «стуканул», что Эдя носит крестик. Все чуть ли не хором набросились на «поповича», и он с ревом убежал. Но крестик не снял. А позже, уже после школы, поймал гниду Редькина, и, как сам признавался, «отмудохал до посинения».