Душераздирающее творение ошеломляющего гения
Шрифт:
— Они позвонили где-то год назад.
— Позвонили? Кто позвонил?
— Я ведь тебе рассказывала.
— Ты ничего не рассказывала.
— Рассказывала. Они позвонили, сказали, что прах у них. По крайней мере, мамин. Они пытались нас найти.
— Где?
— В Чикаго, в Беркли, в Сан-Франциско. Везде.
— И что ты им сказала? Они его выслали?
— Нет.
— Нет? Тогда где он?
— Я сказала, что он нам не нужен.
— Ты серьезно?
— Абсолютно. А на кой он нам сдался, этот прах?
— И ты даже не посоветовалась ни со мной, ни с Биллом? Да ты просто…
Пора перестать
— Что «я просто»?
Она разозлилась.
А у меня слишком мало сил, чтобы договорить.
— Ничего.
Она вешает трубку.
Теперь это… Мне так нравилась прежняя неясность. Где они? Ага, хорошенький вопрос. Где они похоронены? Еще один интересный вопрос. В этом и состоит обаяние отцовского стиля. Мы знали, что ему поставили диагноз, но не знали, насколько тяжело он болен. Мы знали, что он в больнице, но не знали, как мало ему осталось. И в этом всегда было что-то странно приемлемое, так что достойным завершением его смерти — и ее смерти тоже — было то, что их прах не нашел нас в Калифорнии, мы переезжали, и снова переезжали, и снова, прятались, исчезали. Я думал, останки пропали, медицинский институт или где там они были — пренебрег своими обязательствами, — кто-то что-то перепутал, забыл. Но теперь, когда я знаю, что Бет знала и теперь их нет уже по-настоящему, их списали, а ведь у нас был шанс…
Мне, хоть и смутно, нравилась мысль, что когда-нибудь я их найду, в медицинском институте их держат где-нибудь там… в складских помещениях, в дальнем отсеке невостребованных останков…
Но теперь я все знаю…
Какие же мы подонки.
Я останавливаюсь у автомата рядом с магазином «7-Илэ-вен» на границе между нашим городком и следующим. Сейчас магазин не работает. Я звоню Стюарту. Подходит его жена.
— О! Привет!
— Здравствуйте.
— Ты где? В Сан-Франциско?
— Вообще-то нет. Я в Чикаго. Точнее, в Хайвуде.
— Батюшки! Ну тогда ты в двух шагах от него. Он в больнице.
— Господи.
— Нет, ничего страшного. Просто воспаление. Все с ним в порядке. Нога болит. Так, ерунда. Она распухла. Он лег всего на несколько дней.
— Знаете, я надеялся, что смогу с ним или с вами обоими поговорить несколько минут, но я лучше перезвоню, когда…
— Нет уж, ты его навести. Он в больнице в Хайленд-Парке. Он будет рад.
— Нет, — говорю я. — Не стоит, это будет выглядеть странно…
— Не валяй дурака. Зайди к нему.
Через десять минут я уже там, на автостоянке, сижу в машине. Отсюда мне видна материна палата — та самая, где мы в Новый год праздновали ее день рождения. Я вылезаю из машины, обхожу здание кругом и иду к отделению «скорой помощи». Дверь со скрипом открывается. Хочу оказаться в отделении «скорой помощи» и чтобы что-нибудь произошло. Хочу снова вернуться в ту ночь, когда у нее текла кровь из носа. Сначала ее привезли сюда, чтобы повысить уровень белых кровяных телец и остановить кровотечение.
Комната для посетителей крохотная, персикового, розового и малинового цветов, как кондоминиум во
Ничего не происходит. Ничего не возвращается.
По телевизору играют «Сан-Франциско Фортинайнерз».
Регистратор смотрит на меня.
К черту.
Я выхожу, обхожу здание. В вестибюле выясняю телефон Стюарта и звоню ему.
Он спрашивает, в городе ли я, и я отвечаю: да. Он говорит, что неплохо бы мне к нему заглянуть, потому что он на несколько дней лег в больницу, но через пару дней выпишется, может, уже завтра…
Я говорю, что я уже здесь.
— В Хайленд-Парке?
— Если честно, я уже в больнице. В вестибюле.
— Ого. А почему?
Я вру.
— Вообще-то у меня здесь назначена встреча с врачом, онкологом, на полшестого, и я…
— Так ведь уже почти пол шестого.
— Ну, мы договорились неточно. Я могу зайти к нему и попозже.
— То есть ты хочешь ко мне зайти?
— Да.
— У меня палата Д-34.
— Я знаю.
Это на четвертом этаже. То же здание, где моей матери делали всевозможные процедуры и где умер мой отец. Тот же самый этаж. Вроде бы.
Когда я в последний раз видел отца, я был с матерью, Бет и Тофом. Мы прошли по коридору, толкнули дверь, и нас чуть не сбил с ног запах. Дым. Ему разрешили курить в больнице. Палата была серой, в тумане, а он сидел там, на кровати, скрестив ноги и закинув сцепленные руки за голову. Ему было очень хорошо.
Я открываю тяжелую беззвучную дверь — и вот он, Стюарт, человек, который, как я знаю, был единственным другом моего отца.
Я захожу, и в тот же момент мне хочется уйти. В палате темно, и он сидит голый по пояс. Единственная лампа — прямо над ним, и из-за этого у него над головой образуется тусклый нимб.
Это уже чересчур. Такое ощущение, что он болен гораздо серьезнее, чем я думал. И почему он голый? Это же нелепо. Может, тоже умирает? Все его тело поросло седыми волосами.
Мы жмем друг другу руки. От отрастил бороду, аккуратную и седую.
Я сажусь в полутьме на краешек кровати, в ногах.
Какое-то время что-то неуверенно говорю.
Спрашиваю про воспаление. У него распухшая, бесцветная нога.
Она просто гигантских размеров.
Мне уже не хочется задавать Стюарту вопросы, которые я собирался задать, — те, что я записал на бумажку час назад, в машине на автостоянке под рок 80-х по радио. Я заставляю себя начать; запинаясь, объясняю, почему мне хотелось повидать Стюарта, узнать у него пару вещей…
Первые слова Стюарта:
— Знаешь, я не уверен, что смогу просветить тебя насчет души твоего отца.
Он говорит спокойно и ровно. Его руки покоятся на туловище, они потонули в охряном свете; в остальных частях палаты темно.
Вот так и надо умирать. Это драматично, это как положено — вечером и именно при таком освещении. Отец выбрал гораздо более нелепый вариант — в одиночестве, средь бела дня.
Он снова упал, на этот раз — в душе.
Стал звать Бет. Та побежала к нему и перетащила его на кровать. Вызвали «скорую». Мы думали, его продержат там неделю, пока он восстановит силы, и ничего особенного не произойдет. Всего за несколько месяцев до того ему поставили диагноз. Через неделю разрешили посещения; позвонил врач, сказал, что дела идут скверно и это может случиться в любой момент.