Двадцатые годы
Шрифт:
Когда мы приехали в Москву и регистрировали свои мандаты, нас атаковали участники всяких групп и группочек, принялись пихать нам брошюрки, платформы, тезисы, но мы… — Хотел сказать «не поддались», но так и не сказал, это было очевидно без слов, и неожиданно для самого себя прибегнул к привычному сравнению: — Горит летним вечером лампа, летит на свет всякая мошкара. Вьются, бьются о стекло, обжигаются, падают. А лампа горит себе и горит. Десять раз выступал на съезде Владимир Ильич. Месяц назад мы собирались здесь, чтобы высказать свое отношение к вопросу
Он медленно пересказывал Ленина.
Ленин был превосходно осведомлен о том, что происходит в деревне. Громадная бескормица, падеж скота, разорение крестьянского хозяйства… Все, что происходило в стране, нуждалось в критике и перестройке…
Подробнее всего Шабунин говорил о замене разверстки продовольственным налогом.
Речь шла о величайшей перестройке экономической жизни народа. Кое-кому могло показаться, что партия отступает, а, по сути, это был стратегический план, обеспечивавший дальнейшее наступление социализма. Армии отступают иногда вследствие поражения, но бывает и так, что армия отступает и не потерпев поражения, — чтобы не оторваться от тыла, и тогда приходится свое продвижение задержать.
— Слышать заключительную речь товарища Ленина мне не пришлось, — закончил Шабунин. — Триста делегатов съезда были посланы в Кронштадт на подавление белогвардейского мятежа, в их числе был и я.
Вот и все, что сказал о себе Шабунин. Он не счел нужным рассказать, как коммунисты шли по льду Финского залива на штурм крепости, как свистели вокруг пули, как в штыковом бою ворвался он вместе с бойцами 7-й армии в мятежный город. О себе он не говорил.
Делегат Десятого съезда, он голосовал за Ленина на льду Финского залива.
— А что вы скажете, Степан Кузьмич? — спросил Слава, выходя вместе с Быстровым из зала.
— Вожжи, — коротко и непонятно ответил тот.
— Что — вожжи? — с недоумением спросил Слава.
— Вожжи выпускаем из рук, — сказал Быстров.
И вдруг у двери Слава увидел Вейнберга. Оказывается, он присутствовал на собрании. Маленький, насупленный и какой-то всклокоченный, сидел на задней скамейке и будто не собирался вставать.
Мимо прошел Шабунин, и Слава уловил взгляд Вейнберга, и было в этом взгляде столько пронзительной ненависти, что заболей Шабунин, Слава не посоветовал бы ему обращаться к Вейнбергу за пилюлями или порошками.
12
Ох уж этот самосад! Дымят, дымят… Точно паровозы. Ну какие в деревне паровозы? Дым над каждым, как из самоварной трубы…
— Попробуй моего…
— А твой крепче?
Коммунистов Быстров собрал в исполкоме:
— Будем гадать да прикидывать…
Солнце прогревает землю, весна набирает силу.
Всем понятно: разговор о севе, пора сеять, не пройдет и недели, как нужно выходить в поле.
Данилочкин тяжело вздыхает.
— А как сеяться? — спрашивает Быстров.
Голодновато живут в волости. Хлеб пекут пополам с лебедой.
Нагрянет власть, и тот же Быстров, тот же Данилочкин начнут шарить по погребам, по чердакам, по бабьим даже сундукам: где рожь? где рожь? Мужик крестится, божится: да нигде, да нисколько; бабы в плач, в крик, а найдется рожь — креста на вас нету, что дети исть будут?
Быстров был безжалостен, с налета появлялся в деревнях, перелопачивал и полову и солому, находил зерно там, куда никто, кроме него, и не подумал бы заглянуть, все сметал подчистую и гнал подводы на мельницу или на станцию. Он хорошо понимал, как важно поддержать рабочий класс… Диктатура пролетариата! Продотряды редко появлялись в Успенской волости, и в Малоархангельске, и в Орле знали, что не из страха перед начальством выметает Быстров хлеб из своих деревень, что движет им идея, хоть и ненавистен он становится мужикам.
Однако незадолго до весны Быстров отступил от своих правил, и не ради измены делу, которому служил, а именно ради дела; недальновидным начальникам казалось — надо накормить город сегодня, а завтра хоть трава не расти, но Быстров понимал: хлеб нужен и сегодня, и завтра, и послезавтра, нас не будет, а хлеб все равно будет нужен.
Вот он и пошел на нарушение: зерно искал и находил, но никуда не отправлял, а ссыпал в каменные амбары, что покрепче, запирал не на один замок, походя пугая председателей сельсоветов: «Бережешь не хлеб — свою жизнь, не убережешь, едрена палка, прощайся с семьей, осиротишь детей, в трибунал — и к стенке…»
И где бы ни был ссыпан хлеб, нигде не украли ни зернышка, мужики понимали: не для себя прячет Степан Кузьмич хлеб, если в город не отправляет, значит, задумался о севе…
— Надо сеять, — властно сказал Быстров. — Кулаки как-нибудь вывернутся, они похитрее нас, где-нибудь в логах так схоронили зерно, что ни одному дьяволу не найти. Они его, не завозя домой, прямо из своих похоронок на пашню высеют, а вот беднота подобралась, поели все, что могли, им придется помочь.
— Да ведь на сельсоветы плоха надежда, — усмехнулся Данилочкин. — Зерно они до поры до времени схоронили, а как собьют замки да примутся делить, уплывет половина на сторону.
— А я о чем? — Быстров согласно кивнул. — По всем деревням разошлем наших партийных товарищей. Пошлем уполномоченных. Вот списочек… — достал из своей коленкоровой папки разлинованный листок, на котором рукой Дмитрия Фомича написаны фамилии. — Приехать, проверить списки домохозяев, проверить, у кого какой надел; собрать комбед, составить списки бедноты; послушать народ, прикинуть, кому сколько, да предупредить, чтобы не вздумали в квашню…
Он стал называть фамилии уполномоченных:
— Данилочкин — Каменка, Еремеев — Журавец…