Двадцатые годы
Шрифт:
— Да не обо мне разговор, а об Ознобишине, — с вызовом ответила Даша. — Секретарь укомола — и стерпел церковный обряд!
Даша вызывала Соснякова на спор, и тот от спора не уклонился.
— Впрочем, ты права, и в этом случае проявилась беспринципность Ознобишина.
— Больно уж ты принципиальный! — воскликнула Даша. — По-твоему, проще сказать: иди, товарищ дорогой, все прямо и прямо, не сворачивай никуда… А ежели впереди болото, или лес, или гора? Бывает, приходится свернуть — то болото обогнуть, то гору
— Ты это к чему?
— А к тому, что не пойми тогда Ознобишин моего положения, он бы разом покончил со мной. Не пойди я в церковь, меня бабы за гулящую бы посчитали, а исключи меня из комсомола, сразу бы обрубили мне руки.
— Значит, бегай в церковь, и все в порядке?
— Не бегай, но считайся с обстоятельствами. Своего сына я окрестила в церкви, а второго уже не понесу, бабы понятливее стали, сейчас меня этим никто уж не попрекнет.
— Ты, Чевырева, все о себе, а мы говорим об Ознобишине, — прервал ее Железнов. — Давай по существу.
— А по существу не согласна я с оценкой Соснякова, — отрезала Даша. — Не верю и никогда не поверю, что Ознобишин струсил, а ежели убежал из Луковца, так неужли надо было ему самому по дурости в петлю залезать?
Сосняков, однако, не унимался.
— Послушать тебя, выходит, у Ознобишина вовсе нет недостатков?
— Да уж, во всяком случае, поменьше, чем у тебя… — Даша посмотрела на Славу и тоже усмехнулась, но не так, как Сосняков, а ласково, точно вспомнила о чем-то хорошем, и обратилась уже непосредственно к Ознобишину: — Знаешь, Вячеслав Николаевич, почему у тебя все так…
— Что так? — тут же спросил ее Железнов. — Что — так?
— Что-то иногда не получается… Тебе доброты в себе поубавить, Вячеслав Николаевич, и не то, что я против доброты, а только жалость в тебе часто перевешивает все остальное.
— Так ты что же, предлагаешь оставить его секретарем? — поинтересовался Железнов.
— По мне — оставить… — Но тут Даша догадалась, что вопрос об Ознобишине решен, и отступила: — Однако, если сам просится, можно и отпустить…
— Какие же будут предложения? — заторопился Железнов. — Отпустить?
— Снять, — жестко сказал Сосняков. — Снять с работы как несправившегося. А дальше уж его дело — учиться или жениться.
Внезапно Кузнецов оторвался от окна, через которое все время смотрел на улицу.
— Позвольте и мне, — сказал он, укоризненно глядя на Соснякова. — Зачем уж так… Несправившегося! Ведь вы сами только что одобрили работу укомола. А личные недостатки… У кого их нет! Быстрова нельзя ставить в вину Ознобишину, он сам с ним порвал. А что поехал на похороны… Поехал проститься. Быстров для него не случайный человек. Убежал из Луковца? Зачем же отдаваться в руки врагу? Не надо так железобетонно. Федорова в Колпне оставил? Так это местный Совет его амнистировал,
Все время смотрел на улицу, а не пропустил мимо ушей ни слова.
— Переборщил ты, Иван, — вторит Железнов Кузнецову. — Сформулируем так: удовлетворить просьбу товарища Ознобишина… направить на учебу?
У Славы замирает сердце… Проститься со всеми, кто будет сейчас голосовать? Не так-то просто оторваться от всего того, что его окружает. Что окружало…
Железнов стучит карандашом по столу.
— Кто — за?
Слава передвигается со своим стулом к окну, садится рядом с Кузнецовым, берет себя в руки, обижайся, не обижайся, надо высидеть заседание до конца.
Постановляют направить на учебу Ушакова. Избирают президиум. Железнов — секретарь, Коля Иванов — заворготделом и Сосняков — да! Сосняков — завполитпросветом. Дорвался-таки Иван Сосняков до укомола!
«Ничего, — думает Слава, — после следующей конференции придется Железнову уступить ему свое место!»
Железнову явно не по себе.
— Все, можно расходиться.
Слава приближается к столу и невесело усмехается.
— Ну что ж, ребята, прощайте.
Берет со стола портфель и идет к двери.
— Постой! — слышит он за своей спиной окрик.
Чего еще нужно от него Соснякову?
— А портфель? Куда? — вызывающе спрашивает Сосняков. — Положь на стол!
— То есть как это — положь? Это мой портфель.
— Почему же это он твой?
— Моего отца портфель, — говорит Слава. — Я его из Успенского привез.
— Что ж, он его тебе с того света прислал? — насмешливо спрашивает Сосняков.
— Оставь, — говорит Железнов. — Пусть берет.
— То есть как это пусть? — возражает Сосняков. — Портфель казенный, теперь он ему ни к чему.
Унизительно спорить с Сосняковым из-за портфеля.
— Да, если хочешь — с того света, — негромко, но зло произносит Слава. — Это с того света прислал мне отец свое благословение!
— Так ты ко всему еще и в загробную жизнь веришь? — насмешливо спрашивает Сосняков. — Ты идеалист.
— Да, идеалист…
Совсем не так, как Сосняков, понимает это слово Слава. Идеалист. Человек, верный своим идеалам. Такой, каким был его отец.
— Ты чужой нам.
— Тебе — может быть. Но не идеалам.
Слава даже помыслить не может о том, что подлые руки Соснякова будут копаться в отцовском портфеле. Это все равно, что позволить Соснякову залезть в собственную душу.
Сосняков закусывает удила!
— Не смей спорить!
Гнев вспыхивает в Славе. Неистребимый. Неукротимый. В такие моменты человек многим рискует. И добивается своего. Или погибает.
— Да я тебя…
Слава слышит, как бьется его сердце. Он не знает, что он сделает. Ударит? Нет, драться он с Сосняковым не станет…