Двадцатые годы
Шрифт:
Он молча протянул Быстрову руку, потом Славушке.
Втроем вышли на крыльцо. На козлах тарантаса дремал парень в брезентовом плаще.
— Селиванов!
Парень встрепенулся, задергал вожжами.
— Давай в Покровское.
На речке кто-то бил вальком, полоскали белье.
— Все нормально, — негромко сказал Шабунин и, сидя в тарантасе, озабоченно спросил: — А в своих людях, Степан Кузьмич, вы в них уверены?
Вместо ответа Быстров сунул в рот два пальца и свистнул, и тотчас издалека послышался такой же свист.
— Отлично,
— Кто это? — спросил Славушка.
Тарантас затарахтел.
— Самый умный коммунист во всем уезде, — похвастался Быстров. — Председатель уездного совнархоза.
Свистнул еще раз, появился Григорий с лошадью, Быстров перехватил у него поводья, вскочил в седло, наклонился к мальчику.
— Иди, не надо, чтобы тебя здесь видели.
Теперь, когда война приблизилась вплотную, подчиняться следовало беспрекословно.
— А ну, как кричат перепела? — окликнул Быстров мальчика, когда тот почти растворился во мраке. — Ну-ка!
Славушка подумал, что это очень неконспиративно, но подчинился опять.
— Пиить-пить-пить! — ответил он одним длинным и двумя короткими звуками: — Пиить-пить-пить!
И задохнулся от предвкушения опасности.
19
Удивительный день, солнечный, прохладный, безлюдный. Небо голубое, лишь кое-где сквозистые перистые облачка. Легкий ветерок приносит дыхание отцветающих лип, а если вслушаться, то и жужжание какой-нибудь запоздалой пчелы, еще собирающей нектар для своего улья.
Пахнет старым устоявшимся деревом и пылью, благородной пылью на полках книжных шкафов.
В библиотеке тишина. Андриевский пишет. Славушка в громадном кресле павловских времен, вплотную придвинутом к окну. На коленях у мальчика книги. Он поглощен поисками пьесы. Какой-нибудь необыкновенной пьесы. Мольер, Херасков, Луначарский. А за спиной Андриевский. И все пишет. Что он пишет? Письма родственникам в Санкт-Петербург, как неизменно называет он Петроград?… А может быть, заговорщицкие письма? Любить Советскую власть ему не за что…
Синее небо. Сладкие запахи. Зеленые тени. Тургеневский день. День из какого-нибудь романа. Из «Руднева» или «Базарова». Впрочем, Базарова не существует. «Отцы и дети». Отцов и детей тоже не существует. Андриевские не отцы, и Ознобишины им не дети.
— Что это вы тут пишете?
Негромко, спокойно и неожиданно. Славушка поднимает голову. Откуда он взялся? Быстров в дверях библиотеки. Похлопывает хлыстиком по запыленным сапогам. Все думают, что он уехал, а он не уехал. Появляется то тут, то там, даже вот в Народный дом завернул.
Небрежный взгляд на Славушку.
— А, и ты здесь…
И снова любезно, спокойно и негромко Андриевскому:
— Что
Андриевский встал, стоит.
— Письма.
— Интересно…
Быстров протягивает руку, и… Андриевский подает ему свою писанину.
— Мечтаете вернуться в Петроград?
— Родной город. «Годной гогод».
Письма возвращаются царственным жестом — мол, все в порядке.
— Не советую.
— Я вас не понимаю.
Быстров садится, и Андриевский тоже вынужден сесть.
— Проезжал мимо, нарочно завернул предупредить…
— Я весь внимание.
— Вы газеты читаете?
— Иногда.
— О положении на фронте осведомлены?
— Приблизительно. «Пгибгизитегно».
Грассирует точно гвардейский офицер. Но играть на сцене предпочитает обездоленных героев Островского: Митю Коршунова, Тихона Кабанова, Григория Незнамова, мы, мол, без вины виноватые.
— Н-да, положение того… — Быстров задумчиво смотрит на Андриевского, а Славушка посматривает на Быстрова. — Может случиться, Деникин докатится и до нас…
— Когда?
— Не торопитесь, может, и не докатится. А если докатится, ненадолго. На всякий случай я и хочу предупредить…
Андриевский бросает на собеседника любопытный взгляд.
— Меня?
— Не вздумайте уехать ни в Петроград, ни вообще. Вы останетесь здесь, будете охранять этот дом. Беречь народное имущество. Со стороны деникинцев вам опасаться нечего, но в отношении Советской власти вести себя лояльно. Понятно?
— "Пгостите"… Простите, я не вполне понимаю… — Андриевский, кажется, действительно не понимает Быстрова. — Если придет Деникин, вы хотите связать мне руки?
— Вот именно.
— Превратить в сторожа народного имущества?
С каким сарказмом это сказано: «нагодного имущества»!
— Вот именно.
— Ну, знаете ли… Слишком многого вы хотите.
— Я хочу сохранить этот дом.
— А вы не думаете, что этот дом возвратят владельцам?
— Не успеют!
— Но я-то предпочту Петербург.
— Тогда поплатятся все Пенечкины, откроем Народный дом в Кукуевке.
— Но если это вне моих сил…
Тут Быстров обращает внимание на Славушку.
— Слышал наш разговор? Мы поручим охрану…
Андриевский смотрит на Славушку уничтожающим взглядом.
— Ему?
— Не ему одному, молодежи…
Все-таки Быстров излишне доверчив. Неужели Степан Кузьмич не замечает иронии Андриевского? Не столько к самому Быстрову, сколько ко всему тому, что символизирует собою Быстров.
— Вы знаете, что отличает большевиков от всех политических партий? То, что они вмешивают политику во все области человеческой жизни, никого не хотят оставить вне политики. — Андриевский прислонился спиной к книжному шкафу, книги — это его тыл. — Взрослые ответственны за свои поступки, да и то не все. Но для чего вы позволяете играть в политику детям?