Двадцатые годы
Шрифт:
Славушка решительно отодвинул вазочку.
Еще позавчера он незаметно достал свой пакет из этажерки и принес в волкомол, ребята как раз собрались на очередное заседание.
— У меня для вас сюрприз, — заявил он, открывая заседание. — Тут немного сахара, надо бы его поделить…
Члены волкомола оживились, давно уже они не видали сахара.
— Откуда это у тебя? — подозрительно спросил Сосняков.
— Откуда бы ни было, — ответил председатель волкомола. — Сахара хотите?
— Разделим, — предложил Терешкин. — Откуда бы он ни
— А все-таки где ты его достал? — допытывался Сосняков. — Какой-нибудь документ на него есть?
— Какой там еще документ! — разозлился Славушка. — Дают — бери, а не рассуждай.
— Нет, так нельзя, — возразил Сосняков. — Все должно быть по форме.
— Ну и буквоед ты! — огрызнулся Славушка. — Не хочешь — не бери.
— Мы вправе знать, что это за сахар, — настаивал Сосняков…
Не мог Славушка признаться, что отдает собственный сахар, но тут его осенило.
— Быстров дал, вот откуда, — объяснил он не без насмешки. — Пойди спроси, откуда у него сахар.
Пойти к Степану Кузьмичу Сосняков не осмелится, Быстров Соснякову не подконтролен.
— Так бы и сказал, — миролюбиво согласился Сосняков. — У кого-нибудь из кулаков конфисковал, при обыске, не иначе.
— А откуда ж еще, — подтвердил Славушка. — Давайте разделим — и за дела.
Сосняков придвинул к себе пакет, вывалил из деревянной плошки канцелярские кнопки и принялся рассыпать сахар на ровные кучки.
— Это тебе, это тебе, это тебе, а это мне…
Сахар он поделил с аптекарской точностью, и почему-то сахар этот сделался Славушке неприятен, он свернул бумажный кулек, ссыпал в него свою долю.
— А я что-то не хочу сахара, — сказал он. — Отнесу его дяде Грише.
45
В феврале к Астаховым нагрянул странный посетитель, сухощавый человек, в аккуратной серой шинели, с брезентовым вещевым мешком за спиной и с рукой на черной перевязи, какой-то опоздыш минувшей военной осени.
Не спеша приблизился к дому, постоял в галерейке, дождался Павла Федоровича.
— Мне бы Астахову Веру Васильевну…
— А вам на что?
— А уж это ей я скажу.
Пришлось Павлу Федоровичу вызвать невестку.
— Я от Федора Федоровича… — Он вопросительно оглянулся.
— Заходите, заходите, — обрадовалась Вера Васильевна. — Я очень рада.
Павел Федорович потянулся было за ними.
— А вы кто, простите? — неприязненно поинтересовался незнакомец.
— Брат, — обиженно представился Павел Федорович. — Да и хозяин, так сказать…
— Это неважно, — ответил незнакомец. — Мне с глазу на глаз…
Славушка был как раз дома, когда мама ввела гостя в комнату.
— Сын? — догадался гость. — Федор Федорович говорил…
— Вы надолго?
— На самое короткое время.
— Переночуете?
— Нет.
— Чаю хотя бы?…
— От чая не откажусь…
Сух, лаконичен, четок, почему-то медлит, не начинает разговора.
Вера Васильевна накрыла на
— Григорьев моя фамилия, вообще-то я учитель. Служил с вашим мужем в одном полку, только он по строевой, а я по политической части…
Он не спешит, Вера Васильевна налила чаю, пододвинула молоко, сахар.
— Ешьте, пожалуйста.
— Спасибо. Мы с товарищем Астаховым вместе находились при отступлении… — Говорит и недоговаривает. — Из Полтавы. Впрочем, он отступал, а меня оставили по некоторым соображениям в тылу…
Прихлебнул чай, и тут Вера Васильевна все поняла, и — что самое удивительное, что поразило Славушку, — не удивилась, столько уже смертей прошло на ее глазах, лишь с одной смертью не могла примириться, со смертью первого мужа, не мог Федор Федорович заменить ей Николая Сергеевича. Федор Федорович существовал для помощи в борьбе с тяготами жизни, а Николай Сергеевич и после смерти оставался источником любви.
— Вы хотите сказать… — все-таки она запнулась: — Вы хотите сказать, что Федора Федоровича нет в живых?
— Точно, — словно обрадовался гость. — Я был оставлен в тылу, перешел, так сказать, на штатское положение, а товарищ Астахов в арьергарде армии отбивал атаки наступающего противника и, простите, попал в плен.
— Был убит?
— Нет, попал в плен.
— И что же?
— Бывший офицер! Да он и не скрывал этого. Ему, разумеется, предложили покаяться. «А что обо мне подумают мои дети», — ответил он. Предали военно-полевому суду. Для внушения и острастки суд устроили гласный: «За измену царю и отечеству предается смертной казни через расстреляние…»
За стеной кто-то шуршал: Павел Федорович, может, и посовестится, но Марья Софроновна подслушивала наверняка.
Гость пил чай и продолжал рассказ все с тою же обстоятельностью:
— В Полтаве в те поры проживал Владимир Галактионович Короленко… — Тут гость слегка улыбнулся. — Великий писатель и еще более великий человек. Посоветовались мы в подполье, обратились к нему, просили похлопотать, и хоть это было рискованно даже для такого человека, как Владимир Галактионович, он поехал в контрразведку, и в штаб…
— И ничего не получилось?
— Да, даже просьба Короленко не возымела действия. Казнь происходила публично. Народу было немного, но я присутствовал. Его поставили у ограды сада, какая-то женщина подала ему кулек со сливами, и он взял, ел. Офицер, командовавший исполнением приговора, спросил, нет ли у него последней просьбы, он посмотрел на немногочисленных зрителей и сказал, что, если кто из местных жителей возьмется передать его жене кольцо и записную книжку, будет очень признателен. Тут выступил я. «Вы кто?» — спросил офицер. «Учитель», — сказал я. «Что ж, примите поручение», — разрешил офицер. Федор Федорович снял с пальца кольцо, подал записную книжку, я отошел, ему предложили завязать глаза, он отказался и, как мне почудилось, попытался даже улыбнуться…