Две жизни
Шрифт:
Радиста Валерия Лукина мы не любили. Это был парень чванливый, почему-то ставивший себя выше нас, не говоривший, а пренебрежительно выцеживавший сквозь зубы каждое слово. У него росла какая-то жиденькая рыжеватая апостольская бородка. Вместо того чтобы стыдиться ее, радист кичливо говорил, что он на несколько поколений дальше ушел от обезьяны и что тот, у кого густая волосня, куда как близок к своему предку.
— Идем к нему! — загорелся Коля Николаевич,
Радист сидел за приемником, с наушниками на голове.
— Куэсэль! Куэсэль! — повторял он непонятное
— Слушай, — сказал Коля Николаевич и тряхнул его за плечо.
— Уйдите вон, — сквозь зубы сказал Лукин. — Я работаю на коде...
Вряд ли мы послушались бы его, если б не увидели в окно Ирину.
Она еле шла. Глубоко запавшие глаза смотрели устало и безучастно. Мы выбежали:
— Ирина, где ты была?
— Далеко...
Сегодня страшный день. Я даже не знаю, с чего начать... Последний раз я видел Ирину часа за три до ее смерти. Она сидела на пороге и неотрывно смотрела вдаль. И настолько ее взгляд был пристален и глубок, что мне даже показалось, будто она видит что-то за тысячи километров.
— Здравствуй, Ирина! — сказал я.
Она не ответила.
— Что с тобой? Почему ты не отвечаешь?
Не сразу она посмотрела на меня. Словно ей надо было сделать какое-то усилие, чтобы оторвать взгляд от той дали и увидеть меня.
— Алеша... — Она слабо улыбнулась. Было в ее улыбке что-то растерянное и грустное.
— Где ты была эти дни? — спросил я.
Тетрадь двадцать восьмая
— В тайге.
— Одна? Ночью? Все три дня?
— Это не страшно... — И она опять стала смотреть вдаль, поверх горных хребтов, леса, в сторону юга.
— Куда ты смотришь?
Она оживилась:
— Если очень пристально смотреть, то можно увидеть его. Ты скажи ему, что я его видела. Он был очень далеко от меня, но я смотрела ему в глаза.
Я понимал, что она говорит о Костомарове, и все же спросил. «Про кого ты говоришь?», потому что это было за пределами разума.
— Про Кирилла...
— Ты нездорова.
Она ничего не ответила. Я вернулся домой и наказал Тасе, чтобы она пошла к Ирине. Это было в час дня, а и четыре ее не стало.
Тася рассказывала так.
— «Ты, может, есть хочешь?» — спросила я ее.
«Я даже запахи не могу выносить. Мне тяжело от них. Я ни чего не могу есть», — ответила Ирина.
«Ты в положении? Я слыхала, так бывает...»
«Откуда я знаю?.. Но у меня очень болит голова и тошнит».
«Ты, наверное, в положении».
«Очень прошу, помолчи».
Я молчала долго и хотела уже уйти, как Ирина заговорила:
«Во всем виновата только я. Ты не знаешь, что для него значит скальный вариант».
«Но работа почти кончена, так что скальный вариант сделан, — сказала я, — и волноваться не стоит...»
«Когда он уезжал, очень просил Олега Александровича защищать скальный...»
«Тем более...»
«Никто, кроме Кирилла, не может защитить скальный...»
«Ты зря так расстраиваешься.
«У меня очень болит голова», — как-то безнадежно устало опять сказала Ирина.
«Надо тебе отдохнуть. Поспи...»
«Я много ходила... Я все время ходила, даже ночью...»
«Какие у тебя громадные валенки...»
«Это не мои. Соснин какие-то дал... Свои я прожгла у костра. А эти неуклюжие. Я натерла ногу. Еле дошла. Она помолчала и смущенно сказала: — И в паху болит».
«Еще бы, столько ходила... И простыла, наверно. Хочешь, баню затоплю?»
«Лучше завтра...»
Потом она негромко сказала:
«Иным счастье дается на всю жизнь, иным на час, но его так много, что хватает до смерти. Мне хватило».
Я удивленно поглядела на нее: о какой смерти она может говорить? Но ничего не сказала. Ушла.
Вернулась через час, принесла чай.
«Ну как?» — спросила я ее.
Она посмотрела на меня. Но какой это был взгляд! Словно она о чем-то просила, умоляла спасти и в то же время понимала, что это невозможно. Глаза у нее стали большие и какие-то далекие-далекие, будто и видели меня и не видели. И тут я поняла, что она тяжело больна, что она даже может умереть, и побежала к радисту
«Я передам, — выслушав меня, сказал Лукин, — но вы должны знать, что врачу не так-то легко добраться до нас. Посадочной площадки для самолета нет, а на лошадях и оленях недели две ехать, не меньше».
«Это не ваше дело, как врач будет добираться. Передавайте».
Он связал меня со штабом экспедиции. Подошел врач, стал спрашивать. Я отвечала. Но объективные данные оказались не очень серьезными: головная боль, тошнота, утренняя температура тридцать семь и три. Что он подумал, я не знаю, но предписал постельный режим, диету и грелку к ногам... А в четыре часа Ирина умерла.
...Говорят, если не видишь человека мертвым, то не веришь в его смерть и думаешь, что он жив. Я не видел Ирину мертвой. Я не мог, не хотел видеть ее такой. Только и разговоров у нас было о ее смерти. Но я не хотел слушать этих разговоров, уходил. Не знаю, но я почему-то думал, что во многом виноват сам, — я должен был оберегать Ирину. Она была одна, и поэтому все так получилось. Будь я с нею в эти тяжелые для нее дни, ничего бы не произошло. Я не знаю, откуда у меня такая уверенность, но я убежден в этом. Правда, я был далеко, я ничего не знал, но все равно это не оправдывает меня. Я слишком был занят своим маленьким счастьем.
Снег твердый, хрустящий. Он легко выдерживает человека. Он визжит, когда идешь. Сорокапятиградусные морозы. Я все время прикрываю лицо рукавицей. Нам осталось доснять кусок косогора, и тогда, в Байгантай. Живем мы в палатке. Спим не раздеваясь, и от этого все тело измучено. Меня часто ругает Коля Николаевич за то, что я скис. Это верно, меня ничто не радует.
— Ты бы хоть пожалел Тасю, — говорит он.
— Да, конечно, Тасю надо жалеть...