Двенадцать ступенек в ад
Шрифт:
– Стараемся, Лев Григорьевич, – усмешливо отвечал Дерибас. – Это в Москве в центре тесно, негде строиться, а у нас – пожалуйста. Зачем тесниться? Каждому сотруднику по кабинету.
– Масштабно, грандиозно! – продолжал нахваливать Миронов новое здание краевого управления НКВД.
Дерибас, принюхиваясь к табачному дыму, спросил:
– Вы какие курите, Лев Григорьевич? Что-то незнакомый аромат.
– Это «Дюшес».
– Слабенькие?
– Да. Для меня главное аромат, а не крепость. Люблю еще «Посольские», очень тонкий аромат.
– А я вот люблю «Северную Пальмиру». Она у нас в магазинах с перебоями, приходится на «Казбек» переходить. Когда в Москве бываю, впрок закупаю. В революцию у нас и махорочка была в цене.
– А я вот в революцию не курил. Приучился, когда в Туркестане стал служить, с тех пор и покуриваю.
Он
– Прикройте, пожалуйста, форточку, сквознячком несет. Вот все никак не могу у вас согреться, – пожаловался Миронов, грустно и как-то виновато улыбаясь. – Хожу, езжу, и весь день дрожу от холода. Весна тут у вас такая скверная, даже в теплой шинели мерзну.
Дерибас поднялся из-за стола и крючковатой палкой, лежавшей на подоконнике, встав на цыпочки и потянувшись, закрыл форточку большого высокого окна.
«До чего же карлик! Рожает же земля таких уродов! Ему бы в цирке служить, зрителей развлекать на арене, а не в органах работать! Сколько же мусора, таких вот «выкидышей эпохи» вынесла революция на поверхность истории, и они занимают важные должности! – подумал о нем Миронов.
Себя же он причислял к творцам революции.
– Да это вам не Крым, не Киев и не Одесса, Лев Григорьевич, – проговорил Дерибас, усмехаясь в еще пышные седеющие усы и усаживаясь на место. – Может, чайку? Или чего-нибудь покрепче?
– Чаю, пожалуй…
Дерибас звонком вызвал секретаршу и заказал ей два стакана чая с лимоном.
– Конец апреля, а у вас все здесь серо, безлисто, скучно, я даже снег совсем недавно видел. А на Украине уже в это время все цветет и пахнет, – и его грустное лицо сделалось мечтательным.
– А вы давно бывали в Одессе? – сразу же подхватил этот разговор Дерибас. – Не удивляйтесь, я всех, кто из центра приезжает, особенно с Украины, спрашиваю про Одессу.
– Ну-у, теперь даже и не вспомню! После Гражданской был пару раз, но очень давно, я же не одессит. Вот в Киев частенько наезжал, – проговорил Миронов, выпустив тонкую струйку дыма и улыбнувшись слабой, грустной улыбкой.
– А я вот мечтаю в своей родной Одессе когда-нибудь побывать, да вот как-то не с руки все. У нас тут целая компания из одесситов собралась: я, моя жена, Семен Западный, Сергей Барминский – мои заместители, еще Борис Аркус, теперь вот к Западному еще его брат Арнольдов прибавился.
– Тоскуете по Одессе? спросил Миронов без всякого интереса.
– Бывает…Сейчас уже реже. Прижились, обвыклись, так сказать. Но, бывает, соберемся вместе и Одессу вспоминаем. Кто не жил в Одессе, тому этого не понять. Мы с Семеном почти уже восемь лет тут служим отечеству, что называется, безвылазно.
– Пути господни неисповедимы, вздохнув, проговорил Миронов. – Судьба и революция разбросала сейчас многих по разным уголкам страны. Кто где только не служил, сами знаете…Я вот в Туркестане служил. Хотелось бы служить в родном теплом краю, в любимом городе, делать любимое дело, но увы, увы… – проговорил Миронов, снова одарив Дерибаса своей грустной улыбкой.
Секретарша внесла один за другим два подноса с чаем в граненых стаканах с серебряными подстаканниками, поставленных на блюдца, с чайными ложками, нарезанным лимоном на тарелках и сахаром-рафинадом в серебряной сахарнице. Поставила подносы на огромный стол начальника, затем придвинула к креслу, где сидел Миронов, низенький столик на колесиках (тот самый, на котором стояла пепельница), предназначенный специально для гостей, поставила на него один поднос, а другой поднос подала своему начальнику.
– Сахар, пожалуйста, – проговорила секретарша, обращаясь к Миронову и заученно улыбаясь, держа в руках сахарницу и предлагая Миронову взять из сахарницы необходимое ему количество сахара.
Миронов, взяв из ее рук сахарницу, ложкой выгреб из нее три куска сахару, и один за другим отправил в стакан, после чего секретарша поставила сахарницу на стол начальнику.
– Вы извините, Лев Григорьевич, мы чай пьем не из сервизных чашек, а по-дальневосточному, из граненых стаканов, – проговорил Дерибас, по своей манере усмехаясь в усы.
– Это ничего, лишь бы горячий был, привыкаю быть дальневосточником.
И он сразу же обхватил стакан обеими ладонями и так держал их, согревая озябшие руки и от этого, должно быть, согревался весь его организм.
Грустное
Миронов отличался исключительным самомнением и чувством превосходства над окружающими.
Ему было особенно больно и грустно, что Сталин выкашивает старые кадры и с этим ничего поделать нельзя. Те старые кадры, которые считали Сталина куда как ниже себя, это были одного с ним, Мироновым, уровня. А главное, это были свои. А эти, игрушкой которых он стал, были люди чужие, чуждые ему. Сколько же человеческого дерьма из самых застойных и смрадных российских углов вынесла на поверхность революция! И теперь это дерьмо – наверху, во власти и каким-то образом Сталин сумел сплотить их вокруг себя. А сколько потом уже в последнее десятилетие повылезло «дерьма»! Сила Сталина в многочисленности и сплоченности вокруг него этого «дерьма». И они – непобедимы, вот в чем было его главное разочарование в жизни, сделавшее непреходящую грусть содержанием последнего времени жизни комиссара госбезопасности второго ранга. Хотя лично ему грех было жаловаться, просто теперь служить делу, которого уже не любишь, подчиняться решениям этого сплоченного «дерьма»? О, это невыносимо!
Как человек умный и проницательный, он знал, чем все это кончится, и тем сильнее грызла его неудовлетворенность жизнью, грусть-тоска, что отражалось на его утонченном, подвижном, артистическом лице, подверженном многочисленным и разнообразным гримасам, говорившем о том, что в нем погибло незаурядное актерское дарование.
Он был грустен еще и оттого, что не только дело, на которое он был послан Ежовым и Сталиным, но и общее настоящее положение тяготило его. Вероятно, были они с Семеном Кессельманом одной еврейской местечковой породы, одного психического склада, увлеченных «романтикой революции» и возможностью участвовать в главном деле эпохи, добившихся высоких постов, но вынужденных стать палачами и теперь тяготившихся этим делом из-за невозможности выпрыгнуть из той колеи, в которой они увязли. Эта «колея» давала почет, уважение, награды и солидный достаток, который, как ни хнычь на тяжесть и рутину уже опостылевшей службы, жаль было потерять. Только Миронов был умнее и талантливее Кессельмана. Дерибасу было известно, что Миронов мечтал о том, что Сталин со временем, когда истощится вся «контрреволюция» переведет его на контрразведывательную работу за рубеж, большие у него были аналитические способности, но «контрреволюция» никак не желала истощаться. Стало быть, хотел выйти и откреститься от участия в дальнейших разоблачениях старых партийцев и большевиков, отойти от расстрельных дел. Теперь многие…очень многие хотели бы откреститься от того дела, в которое вошли в годы юности, увлеченные «романтикой революции», отойти в сторону от казней и расстрелов, от участия в фабрикации дел на тех, кого называли «ленинской гвардией». Думали Мироновы-Кессельманы и иже с ними о том, что вот сейчас, не сегодня-завтра поработают в ЧК-ОГПУ, подавят всю контрреволюцию и «соскочат с поезда», займутся другим, любимым делом, что импонировало бы их творческой душе. Но хватка у органов слишком крепкая, чтобы можно было так просто «соскочить с поезда». Да уже и вкусили сладкого пирога – власти, положения в обществе, пайка, достатка, возможности безнаказанно пользоваться служебным положением в личных целях, – не так широко, как Балицкий и Ягода, выросшие в новых советских вельмож, дворян-помещиков, поменьше, конечно, но чтобы стоять куда как выше остальных смертных…