Двор и царствование Павла I. Портреты, воспоминания
Шрифт:
Я хотел бы с Вами потолковать об истории. Я думаю, что она не приносит никакой пользы. Никогда еще история не предупредила ни одной глупости, ни одного преступления. Эта тема помогла бы нам приятно провести, по крайней мере, один вечер в Женеве — но ведь мы так далеки от Женевы!
Вы хорошо делаете, граф, что живете больше в обществе покойников; но меня очень огорчает причина, заставляющая Вас это делать: подагра и пузырный песок! Боже мой, какие это внушительные названия и как я Вас жалею! Подагра не особенно приятна, но ее еще можно перенести. Она появляется с перерывами и не притесняет Вас так, как песок. Но соединение обоих зол — ужасно. Впрочем, хотя я и не очень верю в медицину, мне все-таки кажется, что этот песок, который Вас мучит, не принадлежит к разряду неизлечимых, и что если бы Вы были вполне благоразумны, спокойны и послушны, Вы могли бы с ним справиться. Если Вам удастся избавиться от него, Вы, надеюсь, не оставите меня в неведении о столь приятной для меня новости.
Я передал Ваши поклоны шведскому посланнику, а также почтенному герцогу и г-ну де Тарси, которые Вам отвечают тем же. Что же касается моего
С.-Петербург, 16/28 июля, 1807 г.
Я с чрезвычайным удовольствием прочел Ваше длинное и приятное письмо от 4/17 с. м. Благодарю Вас за все, что оно содержит учтивого и утешительного, но чтобы начать с моего личного положения, все мне говорит, что оно непоправимо. Когда французы заняли Савойю, в 1792 г., и я, следуя за королем, перешел через Альпы, я сказал моей верной компаньонке во всех превратностях жизни: «Дорогой друг, шаг, который мы делаем сегодня, — непоправим; он имеет решающее значение для всей нашей жизни». Будучи потом, вследствие приключения романического характера, вынужден вернуться в Савойю, я увидел близко французскую революцию и возненавидел ее еще больше. Я снова навсегда покинул Францию. Находясь по ту сторону границы, в Лозанне, на Женевском озере, я должен был допустить, что мое имущество конфисковали, не чувствуя при этом ни малейшего желания вернуться во Францию. С тех пор мне, правда, иногда улыбалась надежда, но это был лишь проблеск молнии во мраке ночи, и мое положение все ухудшалось. Постепенно мне наносились удары в Савойе, в Швейцарии, в Пьемонте, в Венеции и, наконец, в России. День сражения под Фридландом мне ничего более не оставил: отечество, состояние, семья и самый монарх, если верить предсказаниям, — все погибло.
Теперь, дорогой граф, что же Вы хотите, чтобы из меня вышло? Ведь фортуна — женщина, — она любит только молодых людей. Она знает, что мне пятьдесят три года, и какие у меня могут быть шансы чтобы она захотела выйти за меня замуж? Она не так глупа. И не думаете ли Вы, что я повергнут наземь? Я могу Вам сказать приблизительно то же, что сказал наш старый Мальзэрб:
Как часто, уже искалеченный, Низвергнуть я молнией был, Но волей разумной излеченный, Об этом я скоро забыл!Нельзя, конечно, сказать, чтобы я это совсем забыл, но я думаю об этом не так много, чтобы терять бодрость духа. На свете существуют только два истинных несчастья, это — угрызение совести и болезнь, — все остальное — воображение. Я же чувствую себя здоровым и ни в чем не раскаиваюсь, а поэтому я могу устоять на ногах; если бы мне пришлось начать снова, я ни в чем не изменил бы своего поведения.
То, что для меня всего грустнее, это — что я разъединен со столь дорогою для меня семьей, не имея никакой возможности приблизить ее к себе, или самому присоединиться к ней. В этом ужасном положении занятия для меня то же самое, что опий для восточных народов; они меня одуряют с таким же успехом, но с меньшею опасностью. Я был бы еще храбрее, если бы я мог получить утешительные письма от нашего бедного друга, г-жи Юбер-Аллеон; но ее нет, и вы меня наводите опять на этот меланхолический сюжет.
Судя по тому, что Вы мне пишете про «женевца» и про «римлянина», я подозреваю, что Вы не вполне в курсе приключений последнего. Когда он, несколько лет тому назад, был в Риме, он влюбился в одну красавицу, уроженку этой страны, и, для того чтобы жениться на ней, перешел в католичество. Воображаю, какое впечатление этот поступок произвел в Женеве! Впрочем, мнение Женевы тут не причем. Если г. Г. действовал по убеждению, я его одобряю и уважаю; если его соблазнила любовь, я, хотя и считаю это вредным, все же склонен его извинить, но если он действовал из легкомыслия или беспечности, я его глубоко презираю. Как бы то ни было, дорогой граф, пришлось, в конце концов, много лет спустя, привезти с собою римлянку и маленького римлянина, который, как мне часто твердила его бабушка, обещал все что только можно обещать; она пристрастилась к этому ребенку, как Вы только можете себе представить, и овладела им всецело. Этого было достаточно, чтобы надосадить матери, но были еще и другие причины неудовольствия. Г-жа Юбер была протестанткой и принадлежала к старой школе Волтера, близким другом которого был ее муж, блаженной памяти. С другой стороны, у нее были друзья — католики, которые часто заставляли ее призадуматься. Из всего этого вышло, как мне кажется, большое равнодушие к величайшему из всех вопросов или, вернее сказать, к единственному вопросу, ибо всякий вопрос, прекращающийся вместе со смертью человека, еле стоит, чтобы о нем говорили. Рассудите сами, как такая наставница могла понравиться матери римлянки! Надо полагать, что между ними произошли ужасные сцены; а по моему мнению, никто не напоминает так покойного г. Дамиена [368] , растерзанного лошадьми во все четыре стороны, как этот бедный человек, поставленный между матерью и женою, тянущими его, каждая в свою сторону. Растерзанный таким образом на две части, он, по смерти матери, восстановил опять свою целость, и может быть дал слишком почувствовать свое удовольствие
368
Дамиен совершил в 1757 г. покушение на жизнь короля Людовика XV и был за это подвергнут казни: растерзанию лошадьми. (Прим. перев.)
Я с большим удовольствием принимаю Ваше любезное предложение. Условимся насчет числа и решим это окончательно. Мне было бы очень приятно поболтать с Вами о всех событиях, случившихся в течение двадцати пяти лет, но это, по моему мнению, может быть только предметом разговора, и чернила здесь не причем. К сожалению, я не знаю, когда мне придется с Вами встретиться, ибо, по-видимому, каждый из нас тяжел на подъем. Но пока что, дорогой граф, я с величайшей благодарностью принимаю Ваше любезное предложение переслать по адресу мое письмо к жене. Я уже испробовал Ваших корреспондентов и нашел вполне благонадежными; поэтому прошу Вас посодействовать отправке прилагаемого при сем письма г-же Валлен; это фамилия, которую приняла моя жена, а меня зовут г-м де Вилльнёвом. Все, инспектора, какие только попадаются до самого Турина, имели достаточно времени, за последние десять лет, выучить эти две фамилии наизусть.
С такою же благодарностью и без всякой оговорки я принимаю Ваше поздравление по поводу того что мой сын остался невредимым. Я предоставляю спартанским матерям сохранять невозмутимость при виде останков их сыновей, приносимых домой на щитах, и не могу достичь такого величия. Конечно, лучше смерть, тысячу раз лучше, чем малейшее проявление трусости или даже малейшая антимилитаристская гримаса; но все же лучше жизнь, чем даже наиболее почетная смерть! Мой сын в этом со мною не согласен, что и должно быть. Он хотел участвовать в этом походе, не будучи вынужденным к тому; я мог тому воспротивиться, но не сделал этого; однако, мой героизм дальше не идет, и я теперь доволен и сыном и собою. Он, впрочем, еще не приехал; когда он порывался навстречу французским пушкам, мне казалось, что он летит, как стрела; а теперь, когда он возвращается домой, он ползет, как черепаха.
Я вас еще благодарю, граф, за Ваше предложение, под которым я от всего сердца подписываюсь, а так как всякий договор приобретает ценность своею древностью, то я надеюсь, что он до моей смерти успеет обрасти тем почтенным мхом, который так ценится.
Весь Ваш, дорогой граф.
С.-Петербург, 1 ноября 1807 г.
Вернулись ли Вы в Ваш замок, граф? Я хотел бы это услышать от Вас лично, а также узнать, как Вы себя чувствуете после дороги в новом климате. Вы, вероятно, побывали в Женеве, этом городе, отличавшемся всегда своими великими эскулапами; не посоветовались ли Вы с ними мимоходом? Жаль, что наше знакомство с Вами и наш договор были так скоро прерваны разлукой. Письма — хорошая и полезная вещь, но для некоторых сообщений они недостаточны. Я много размышлял над тем, что Вы мне сказали в Вашем предпоследнем письме о способах быть мне полезным. Но я не вижу, каким образом. Для меня было бы, может быть, полезно сделаться известным с хорошей стороны «там». Но это «там» хорошо против зла, а для блага — сомнительно. Когда чувствуешь за собою пятьдесят лет, — теряешь всякую гибкость, и все о чем можно просит, это — чтобы заранее озаботились об упокое души, который нас всех ожидает. Вы можете себе представить, дорогой граф, что с июня месяца я кружусь вокруг самого себя, чтобы выяснить, что я и где я. Чем больше я изучаю этот вопрос, тем менее я нахожу возможности помочь своему положению. Итак, раз это все кончено, остается только терпеть, и хотя говорят, что терпение — добродетель дураков, но в данном случае, если бы я даже обладал всем тем умом, которого мне недостает, я сомневаюсь, чтобы мне удалось отыскать другое убежище; я даже не способен чувствовать себя лучше.
Я Вас не прошу о каком-либо поручении для г-жи де Ф… так как с тех пор, как заключен мир, письма получаются исправно. Мы здесь удручены падением курса. Самые старые банкиры не видали ничего подобного. Когда я приехал, рубль равнялся 66 турским ливрам, а в момент, когда я Вам пишу, он равняется 45 [369] . Вы можете себе представить, как приятно тем, у кого есть деньги для размена!
Ах, сколько хороших вещей я рассказал бы Вам, граф, если бы я имел сегодня удовольствие Вас видеть! Какая перемена! Какая неслыханная метаморфоза! Все, что было черно — теперь бело, а все что было бело — теперь черно. Легко утверждать, что все прекрасно. Но существует один ужасный пессимист, доказывающий противное, это — доктор «Курс». Мне кажется, что я слышу Мартена, противоречащего Панглоссу [370] . Будущность мне представляется как бездонный колодезь, в котором самый проницательный глаз не видит ни капли, — и если бы даже в нем можно было что-нибудь увидеть — мне, я думаю, не захотелось бы туда заглядывать. Наконец, дорогой граф, мысль моя достигла крайних пределов.
369
Здесь, должно быть, ошибка в подлиннике. Один турский ливр почти равняется теперешнего франку, и поэтому рубль никогда не мог равняться ни 66, ни 45 ливрам (может быть 6,6 ил 4,5?). (Прим. перев.)
370
Лица из романа Вольтера «Кандид». (Прим. перев.)