Двойное дно
Шрифт:
Играть в шахматы меня научили одноклассники, когда мне было лет восемь, но игра не понравилась. Разочаровал и, конечно, сам разочаровался отец, «проэкзаменовав» меня с форой в ладью в один из своих приходов. (Много лет спустя я учил играть в шашки четырехлетнюю дочь. Первую шашку Глаша проигрывала безропотно, но, потеряв вторую, норовила запустить мне в лицо всеми остальными, тогда как ее мать сумрачно бродила по комнате, причитая: «Тебе хочется самоутвердиться даже над четырехлетним ребенком!» Подозреваю, что и в моем детстве разыгралось нечто подобное.)
Каким образом, не играя в шахматы и не занимаясь ими, я за четыре года «развился» из туповатого начинающего во вполне кондиционного третьеразрядника,
Третьим моим взрослым соперником стал чехословацкий гроссмейстер Филип, у которого я выиграл в сеансе на тридцати досках. Регулярно обыгрывал я в сеансах и Батуева, хотя в игре один на один он побеждал меня, давая вперед коня. Но я уже заболел «шахматной горячкой».
Тогда же, в шестом классе, со мной приключилась еще одна загадочная история. До тех пор я был круглым отличником (получая, правда, четверки по поведению и задания на лето по чистописанию), а в шестом классе резко сорвался на двойки и тройки, в каком качестве и доплелся до аттестата в одиннадцатом. Произошло это по целому ряду детских и не совсем детских причин и по одной взрослой: мне, как я задним числом понимаю, внезапно разонравилось вписываться в систему – в какую бы то ни было систему, – во всяком случае, вписываться в нее на долгое время.
В классе я вполне освоил роль полулидера-полушута, которую в самых различных кругах сохраняю и по сей день, – я хулиганил, срывал уроки, мою мать начали терзать на родительских собраниях, и терзать тем обиднее, что постоянно расписывали ей мои уникальные способности, которые, дескать, пропадают втуне. В дальнейшем все это, включая и отношение преподавателей ко мне, приняло вовсе анекдотические формы: исписав мой дневник замечаниями и вызовами в школу, на меня завели персональный кондуит, в который после каждого урока вносилась оценка по поведению; меня выгоняли из класса на полгода (химик Борис Соломонович, уверявший мою мать в том, что я чрезвычайно похож на его родного брата: «Мы тоже думали, что он сядет в тюрьму, а он пошел токарем на завод – и ничего, выправился»); замечания в дневнике отличались абсурдностью и безграмотностью: «Уважаемые родители! Я не хочу больше иметь вашего сына на уроках черчения. Владимир Аронович», и тому подобное.
Тот же Владимир Аронович выставил мне итоговую тройку (в седьмом или в восьмом классе, не помню) лишь после того, как к нему пришли депутацией наши отличники – Портер, Рабинович и Френкель – и сказали: как вам, аиду, не стыдно губить другого аида. «Топоров не аид, – гневно встрепенулся Владимир Аронович. – Я смотрел запись в журнале. Он русский!» – «А вы не в журнал, вы на него самого посмотрите», – вразумили отличники, и искомая тройка была выставлена.
Математику у нас вела классная руководительница – вела, насколько я в своем невежестве мог судить, ни хорошо, ни плохо. Преподавая нам, она и сама заочно заканчивала педвуз. На ее уроках я бездельничал и томился, как и на всех остальных, но вел себя потише: флегматичная прибалтка Линда Антоновна не давала поводов для травли. Может, поэтому она меня скорее любила. Да и помнила по пятому классу отличником. Вернувшись с очередного родительского собрания, мать со смехом и слезами пересказывала мне его течение.
– На отлично учатся у нас Портер, Рабинович и Френкель. Но я хочу поговорить с вами о Топорове…
– А что у Гриши по географии? – перебивал ее Портер-старший, полковник в отставке.
– Гриша круглый отличник. А вот Витя Топоров…
– А что у Гриши
– Гриша круглый отличник. А вот Топоров почему-то…
– А что у Гриши по ботанике?
И так далее, на протяжении всего собрания.
Так или иначе, она заставила меня писать олимпиадное сочинение по математике – вместе с отличниками. К собственному изумлению, я прошел на районный тур, а оттуда – на городской. Городскую олимпиаду я выиграл уже единолично – диплом первой степени давали за пять задач, а я решил шесть, причем за полтора часа вместо отпущенных пяти. Как это получилось – не знаю.
На следующий год меня опять погнали на олимпиаду по математике, допустив сразу на городской тур, – и я, уставившись на задачи как баран на новые ворота, не смог решить ни единой. На чем, собственно говоря, мои математические подвиги и заканчиваются: Линда Антоновна мне с тех пор ниже тройки не ставила, а на выпускном экзамене я воспользовался шпаргалкой (в отличие от экзамена по физике, на котором меня блатовал инспектор РОНО и, едва завидев на доске фантастические формулы, кричал: «Верно! Стирайте!» В результате я даже получил четверку – правда, не в аттестат). Математика – штука вроде бы объективная, но я столь же определенно и объективно ничего не знал, а задачи шестого класса хоть и были на сообразительность, но каких-то знаний требовали. Видимо, математический гений посетил меня мимолетно – и сгинул бесследно, да и бог с ним.
Шахматные способности развились столь же неожиданно и стремительно – но, увы, застыли на досадно низком уровне. Я стал лучшим шахматистом Ленинграда своего, 1946-го, года рождения, – но и старше на год-другой, и младше нашлись игроки куда более сильные, а главное, одаренные.
Впрочем, мимолетный роман с математикой принес мне и редкий по интенсивности миг восторга. Нет, не на торжественной церемонии награждения победителей (на которой, правда, не успев их отпечатать, не выдавали дипломов), а год спустя, когда я уже начисто забыл об этом нелепом и незаслуженном триумфе. Накануне, на покрытом первым снежком газоне, мы безобидно возились все с теми же Портером и Рабиновичем (Френкеля гулять не пускали) – не дрались, а так, обменивались тумаками. У газона остановился прохожий и неодобрительно спросил:
– Чего возитесь? Голова говном набита, что ли?
Я, мальчик начитанный, не растерялся.
– А вы, сударь, набиты говном, как гусь – яблоками.
Гусь! Яблоками! Да еще сударь! Разумеется, он изловил меня и поволок в детскую комнату милиции, где объявил, будто я покрыл его матом. Милая инспекторша, услышав про «сударя», «гуся» и «яблоки» (в моей версии), тоже несколько приобалдела.
С матом мне вообще не везло. Впервые попав в пионерский лагерь неполных девяти лет от роду, я, естественно, освоил лексикон, но пользовался им поначалу с осторожностью. Тем не менее на родительском собрании в лагере (такое тогда практиковалось) воспитатель объявил: дети ругаются матом. Причем все дети обыкновенным, а Топоров – козьим матом. Так бедняга воспринял слово «казематы», которым я охарактеризовал введенный им у нас в 18-м (а всего их было 25) отряде режим.
Тот же воспитатель, впрочем, поручил мне выпустить стенгазету и заклеймить в ней, желательно в стихах, тех, кто удирает из лагеря домой (а такие беглецы находились регулярно). Это был мой первый литературный заказ – и я его выполнил. В красном уголке появилась стенгазета, а в стенгазете – мой первый заказной стишок:
Далека дорогаДо отцовского порога.До отцовского ремняПродерет тебя дрисня.Стенгазету, естественно, тут же сорвали – и славы это мне не прибавило.