Двойное дно
Шрифт:
Разумеется, мир шахмат был и остается несправедливым ничуть не в меньшей степени, чем тот же литературный. И, как и там, вслед за советской несправедливостью пришла несправедливость постсоветская. И я знаю шахматистов, – сильных и талантливых, по-настоящему сильных и талантливых, в отличие от меня, шахматистов – и тою, и другою несправедливостью загубленных или, самое меньшее, попридержанных. («Топорова надо попридержать» – это высказывание уже из литературного мира, услышав – в пересказе – которое, я воскликнул: «Я еще спляшу на его могиле»; мне было двадцать три, моему оппоненту пятьдесят; сейчас ему восемьдесят, но все остается в силе.) Бороться с советской несправедливостью в шахматах я был, естественно, бессилен; с постсоветовской
1
Когда весной 1992 года я впервые принес в «Независимую газету», где уже со всегдашней безапелляционностью выступал по вопросам текущей политики и политической экономики (да и литературы тоже), статью на шахматную тему, мой редактор И. В. Захаров удивленно спросил:
Впрочем, ориентируйся я на чужие оценки и суждения (или даже – не научись я годам к сорока не зависеть от чужого мнения ни на йоту), мне давно впору было бы удавиться. Или хотя бы – как советуют искренние доброжелатели – замолчать. А я все пытаюсь свести воедино – как в музыкальной фуге – то жутковатые, то, чаще, скучноватые мелодии своей жизни.
А в шахматы я играю с агентом по продажам Толиком Фридманом (после дефолта продавать, естественно, ему стало нечего) – тем самым ангелического характера подростком, которого некогда переманил в свой класс и посадил на вторую доску в сборную школы и района. Ежегодно недели по две, по три мы сражаемся с ним на коктебельском пляже, я даю ему небольшую фору по времени – но я и в отрочестве играл чуть сильнее. Еще лет десять назад нас обступали зеваки, но теперь их все меньше и меньше: шахматы вышли из моды, да и вообще умирают. И вовсе не они, а, знаете ли, справедливость – мое ремесло. Как это ни банально.
– Как, Витя, ты и в шахматах разбираешься?
– Ты не понял, Игорь, – ответил я. – В шахматах я как раз, в отличие от всего прочего, действительно разбираюсь.
Глава 3
Школа злословия
Утром 5 октября 1993 года – на следующий день после расстрела парламента – мне позвонил малознакомый литератор и мелкий литературный функционер Лев Гаврилов и пригласил на собрание актива творческих союзов Питера, которое было назначено на тот же вечер в помещении Дома кино. Почему он это сделал, не знаю и даже не догадываюсь – ни до того, ни после мы не сказали друг другу ни слова, оставаясь формально незнакомыми, даже не раскланиваемся. Расстрелянный накануне из танковых орудий (так я воспринимал это тогда, и ощущение не стало с годами ни глуше, ни слабее), я вознамерился пойти на собрание. Яростный протест творческой интеллигенции Петербурга против кровавого ельцинского «Выборга» – на такое я если и не рассчитывал, зная коллег и полуколлег, то хотя бы смутно надеялся. Капля в море, конечно, если не капля против ветра, но что нам еще оставалось?
Нам…
В зал набилось человек пятьсот, в основном киношников и околокиношников. Одно за другим пошли истерические выступления с требованиями к Борису Николаевичу ни в коем случае не останавливаться на достигнутом. Стрелять! Сажать! Разгонять! Запрещать! Давить гадину, как накануне
Писатель Михаил Чулаки зачитал подготовленную им резолюцию – все в том же людоедском духе.
Кто за? Руки подняли многие, правда, не все. Кто против? Я поднял руку и, оглядевшись по сторонам, обнаружил, что нахожусь в одиночестве. «Кто воздержался?» – то ли по инерции, то ли для проформы поинтересовался председательствующий. Не воздержался, как выяснилось, тоже никто. Тогда Аранович, обратившись к залу, заявил:
– Один человек проголосовал против. Мы не можем смириться с таким голосованием. Предлагаю вам подняться на сцену и разъяснить свою позицию.
Я поднялся на сцену и разъяснил свою позицию.
– Нельзя призывать к казням и расправам, – сказал я. – Нельзя и прощать их властям. Для любого из нас это означает гражданскую смерть, а для творцов – и смерть творческую.
Зал секунд на двадцать затих, затем из разных концов одновременно послышались крики: кто это такой? откуда он взялся?
Я представился и пояснил, что являюсь членом Союза писателей.
– Писатель Топоров!.. Что еще за писатель Топоров!.. Что он написал?.. Мы такого не знаем! – заорали кто в унисон, кто вразнобой уже несколько десятков человек.
Со многими в зале я был знаком, остальные наверняка видели меня «по ящику» (в тот год я мелькал там довольно часто) или хотя бы знали фамилию.
– Кто вы такой и откуда вы здесь? – зловещим голосом сказал Аранович.
– Я же не спрашиваю ни у кого из вас, что за фильмы вы сняли и какие роли сыграли, – возразил я. – Да это и не имеет значения. Здесь собрание актива творческих союзов, а я член Союза писателей, и довольно.
– Это так? – все тем же страшным голосом спросил Аранович у первого секретаря Союза писателей Чулаки.
Лишившись дара речи, Чулаки кивнул. Будь его воля, членом Союза писателей я оставался бы последние минуты. Сейчас он, кстати, сохраняя за собой тогдашнюю должность, является и уполномоченным по правам человека.
И тут зал окончательно сорвался на крик. Кричали разное, но в основном многократно повторялись две фразы: «Позор!» и «Пошел ты на х… Топоров!» Запомнилась и еще одна, прозвучавшая, правда, только единожды:
– Такие, как Топоров, и убивали нас в Белом доме!
Их… в Белом доме… И конечно же, такие, как я…
Я простоял на сцене минут пять, ожидая, пока ведущий утихомирит собрание. Ведущий не спешил, явно наслаждаясь эффектом коллективной площадной брани. Никуда не спешил и я. Стоять на сцене под градом оскорблений было хорошо и легко: я понимал, что совершаю гражданский поступок, впервые, а может быть, и единственный раз в жизни. Бессмысленный, не исключено, смешной, но гражданский. И судя по тому, как развивались события в первые сутки после расстрела (позднее в прессе промелькнет «обстрела») Белого дома, – поступок, в достаточной мере рискованный. Поэтому и толпа в пятьсот представителей творческих союзов не пугала меня и даже не удручала, а в основном потешала. Хотя, конечно, врагу не пожелаешь такой потехи.
Наконец режиссер-постановщик «Торпедоносцев» и «Противостояния» насытился услышанным.
– Я запрещаю вам впредь бывать в Доме кино, – обратился он ко мне.
Пожав плечами, я сошел со сцены и направился на свое место в зале. Не потому, что мне так уж хотелось досидеть до конца, – нет. Честно говоря, я все же надеялся, что найдется хоть кто-нибудь, кто меня поддержит. То есть не поддержит – в поддержке я на тот момент не нуждался, – а вслед за мной так или иначе осудит это безумие.