Дыхание грозы
Шрифт:
"Только начал становиться на ноги! Только начал жить!
И вот — на тебе!" Отдай ульи, которые долбил, встаскивал на сосны с дедом, которые кормят, поддерживают тебя! Отдай в артель коня, которого приобрел с трудом таким, которым, можно сказать, и налюбоваться не успел! Отдай черту какому-то ни за что, обобществи с какой-то клячей; отдай в чужие руки, под чужие злые кнуты, смотри, как гонять его будут, как байстрюка какого, не считаясь ни с норовом, ни с силою его! Отдай земельку свою, какая она ни есть, но на которой ты царь-владыка; отдай ту, вытребованную в приданое полоску, с которой только породнился, отдай свое в ничье, сменяй мать родную на мачеху! Отдай гуменце свое, которое в мыслях уже поставил, отдай плуг свой, телегу свою, хомут, уздечку, все, что ты нажил, огоревал,
Нет дурных! Оттого, что чувствует несправедливость, что видит хорошо: обмануть, надуть хотят, — крепчает злое, горячее упорство Нет дурных! Пусть, кому нравится, тот идет!
Кому свое надокучило, кому при св. оем плохо! "А мне и так неплохо! Я и так проживу!.. Вы себе, я — себе!.." Взяло сомнение: так они и дадут сделать, как ему хочется! Он тут же вспомнил Апейкино обещание: гнать не будут; но не очень успокоился, не очень поверил: "Будут или не будут, а не пойду! Скажу: нет и нет! Пусть хоть что!.."
Твердость, уверенность в своей правоте все же позволяли смотреть вперед с какой-то надеждой. Уже не так болел, когда думал: "Только подыматься начал… Только начал жить…" Можно было уже думать о разных завтрашних делах, за мелкотой разной пришел вскоре и покой, свободный, самозабвенный…
Костер, забытый людьми, скоро осел, померк, но угли долго еще не гасли, мерцали в сырой, душной темноте возле Миканора. Долго не угасало и беспокойство Миканора: веселое, неприятное, хлопотное бередило и бередило неслаженностью, противоречивостью мыслей. Среди всей путаницы то громче, то тише гомонил, звенел веселый ручеек радости:
какое оно ни есть, а начало положено, артель зачалась, объявлена, артель, как там ни гляди, живет! Много или немного вступило, но артель все слышали — есть и в Куренях. Однако ручеек радости почти нигде не струился чисто и ясно; почти всюду замутняла его неудовлетворенность: есть она, артель, только на словах; работать и жить пока все захотели единолично! Да если б и решили вместе работать — сколько их, желающих, во всем селе! При этих мыслях ручеек совсем мутнел: сколько времени, силы отдал разговорам об артели без толку! Когда думал об этом, приходил в отчаяние: эх, люди! Добьешься разве чего с такими, если слышать, понимать не хотят ничего! Как глухие и слепые! Хуже слепых!
Слепому дай руку — пойдет! Да спасибо скажет! И глухой — на пальцах покажи только! А тут: возьми за руку — вырвется! В другую сторону пойдет! Будто в трясину заведут его!
Не мог сдержать озлобления, когда вспоминал недоверчивую горячность Василя, соседа: этому — так и говорить не говори, что на твердую дорогу выведешь! У этого своя дорога, этот себе раз в неделю верит! Сам, все только сам, да чтоб подальше ото всех! Лезет из кожи — аж жилы рвутся!
Пообжился, хату ставить начал — так словно бы на врага какого зыркает! Без малого уже Глушак старый! Уломай такого, попробуй! Еще больше злился, когда думал об Андрее Рудом. Когда б ни заговорил с ним, поддакивает всему, помогает Марксом, Калининым, Некрасовым — сведущий такой, передовой! А как до дела дошло: "Не так ето все просто — Расею на новые рельсы" — и шмыг в кусты! Дезертир, болтун, Маркса еще приплетает!.. Недоволен был и тем, как вел разговор у костра Апейка: подошел, нацелился — так бери быка за рога, атакуй! Добьешься не добьешься, а пробуй, атакуй! Так нет, поговорил, поговорил — и успокоился! Хорошо, что он, Миканор, вовремя подоспел, ринулся вперед! А то так и кончилось бы ничем! И шуток с лишком у него; серьезный момент — не до шуток!..
С мыслями этими смешивались заботы. Заботы далеко опережали движение времени, забегали в осень, даже в зиму: была не была артель, а дум-забот хоть отбавляй!..
Апейка, видя, как опадал костер, жил совсем другим настроением. Апейке было легко, радостно. Правда, и в руках и в ногах — во всем теле чувствовалась усталость, но, может быть, как раз эта усталость и радовала больше всего. Давно не работал он с таким удовольствием; с того времени, как судьба забросила его на войну, Апейка по-настоящему ощутил, какая это радость — махать косой, класть прокос свежей травы; радость
Перебирая то, что говорил людям, оглядывая себя со стороны критическим, будто чужим глазом, Апейка не испытывал неприятного чувства. В противоположность Миканору, он считал, что в основном все было хорошо: говорил дельно, преимущества колхозной жизни доказывал на фактах очевидных, доходчивых; видел сам: слушали не безразлично, верили.
Конечно, практический результат незаметен пока, но о результатах судить можно будет позже. Важно, чтоб люди задумались, чтоб думали правильно, чтоб сердца их и головы уяснили, что перемены необходимы, что их не надо бояться, что к ним надо стремиться. Что партия хочет только добра тем, кто живет своим мозолем… В конце концов, самое важное и самое трудное — то, что надо не только собрать их в одну семью, а и научить думать, чувствовать иначе! Надо переделать души, психологию их: собственник должен стать коллективистом! Вот в чем наибольший смысл! И в данном случае, понятно, главное — переубеждать людей. Терпеливо, доказательно, по-ленински! И пусть результат пока небольшой, направление правильное. А результат окончательный покажет время!..
Легкость и радость были еще оттого, что он видел над собою небо. Не потолок кабинета, а высокое, с далекими бессонными звездами небо. Он давно не видел их такими: давно не спал на лугу. Оттого он словно вдруг вернулся в детство:
был уже не председателем райисполкома, пожилым человеком с бесчисленными заботами и обязанностями, а подростком, что привел в ночное кобылу. Вот она, не иначе, фыркнула, его кобыла. За нее особенно нечего беспокоиться: спутал хорошо — вот и лежит он, тихий, легкий, посматривая на звезды.
Правда, в его тишине есть какая-то грусть; может, оттого, что чувствует: он все же не пастушонок-малыш, детство далеко.
Что думает: давно не выл в той хатенке детства, что мать, может, давно ждет, выглядывает, что давно не сидел с батьком, не размышлял о домашних заботах. Захотелось вдруг увидеть такой родной лозовый плетень, пройти стежкою под вербами к реке…
Звезды. В стороне, в отдалении, чернели тучи, временами на них трепетали темно-красные сполохи; а здесь были тблько звезды, и было тихо, и тепло, и душно. Может, оттого, что было душно, и не спалось; а может, не закрывались глаза больше оттого, что там, в недосягаемой выси, не спали, смотрели звезды. От них было удивительно грустно: звезды тревожили своей непостижимостью и вечностью; они словно приобщали самого к чему-то непостижимому, вечному. Душу полонило ощущение внезапной огромности, бесконечности мира, крохотной, мимолетной принадлежности к этому вечному…
Сколько вот так лежат на этом лугу и на других лугах.
Сколько не спят, думают, — о чем размышляют, на что надеются? Сколько лежало, раздумывало тут, надеялось — с того дня, как пришли люди на это мокрое, травянистое болото?
Какие радости и какие горести видел этот луг с тех пор, как ступил здесь человек? Извечные, неизменные с незапамятных времен здесь только кочки, извечные потемки, извечное небо, извечные звезды. Десятки, сотни лет чередовались тут ветра с безветрием, жара со стужею. Менялись те, что приходили сюда с граблями, косами. В беспокойстве, в изнеможении старели крепкие парни и молодайки, шли на смену новые, такие же крепкие, полные надежд, чтобы отдать здесь силу и молодость свою. Целые общества, поколения целые сменялись, как трава скошенная — молодой, сочной; неизменно высилось только небо — синее, захмаренное, звездное.