Эдинбургская темница
Шрифт:
– А где же обе женщины? – спросил Шарпитло.
– Их и след простыл, – сказал Рэтклиф и принялся напевать старинную песенку:
Э-гей! Беглянка понеслась! Поди ее поймай!– Одной женщины, – сказал Шарпитло, который, как все негодяи, был весьма низкого мнения о прекрасном поле, – одной женщины достаточно, чтобы загубить любое предприятие; а я-то, дурак, надеялся на успех, когда у нас их было целых две! Хорошо еще, что мы знаем, где их обеих искать, если понадобится.
Мрачный и хмурый, как полководец, проигравший сражение, он повел свой сконфуженный отряд
На следующее утро он вынужден был доложить о ночных происшествиях дежурному члену магистрата. Джентльмен, заседавший на этот раз (ибо бальи, а по-английски олдермены, отправляют свою должность по очереди), был тот самый, который допрашивал Батлера. Это был человек, всеми уважаемый. Он не отличался ученостью, но был большой шутник, человек прямой, добросовестный и неглупый; он имел достаток, приобретенный честным трудом, а потому чувствовал себя независимым, – словом, как нельзя лучше подходил для своей должности.
Мистер Мидлбург только что занял свое место и оживленно начал обсуждать с одним из своих коллег партию в гольф, сыгранную ими накануне, когда ему подали письмо с надписью: «Бальи Мидлбургу, весьма срочно». Там было написано следующее:
Сэр! Я знаю вас как справедливого и добросовестного судью, следовательно, вы не откажетесь от доброго дела, хотя бы его советовал сам черт. Поэтому я надеюсь, что вы не оставите без внимания мои показания, хотя по подписи увидите, что я участник известного вам дела, в котором в надлежащее время и в надлежащем месте не побоюсь сознаться и отчитаться. Священник Батлер ни в чем не виновен и был лишь невольным свидетелем дел, которые у него не хватило духу одобрить и от которых он даже старался отговорить нас, как умел, пуская в ход все известные ему прописные истины. Дело, однако, не в нем. В вашей тюрьме содержится женщина, осужденная по закону столь жестокому, что он двадцать лет ржавел без применения; а теперь этот топор сняли со стены и наточили, чтобы пролить кровь самого прекрасного и невинного существа, какое когда-либо переступало тюремный порог. Сестре ее известна ее невиновность, ибо она призналась ей в свое время, что была погублена гнусным соблазнителем. О если б небо
Вложило грозный бич в любую руку, Чтоб гнать меня по свету без конца!Я пишу вам в состоянии, близком к безумию… К несчастью, сестра эта, Джини Динс, – угрюмая пуританка, одолеваемая всеми предрассудками своей секты. Я прошу вашу милость растолковать ей, что жизнь сестры зависит от ее показаний. Если б она и стала упорствовать, не думайте, что обвиняемая виновна, не допускайте казни! Вспомните, как ужасна была месть за гибель Уилсона; найдется кому отомстить и за нее и заставить вас до дна испить чашу с ядом! .. Повторяю: вспомните Портеуса! Так говорит вам
Один из его убийц.
Бальи несколько раз перечел это необычайное послание. Сперва он чуть было не бросил его, сочтя за произведение сумасшедшего: так мало были похожи «листки из комедий», как назвал он поэтическую цитату, на писание здравомыслящего человека. Однако, перечтя письмо, он уловил сквозь его бессвязность голос подлинной страсти, хотя и причудливо выраженной.
– Закон и в самом деле жесток, – сказал он своему помощнику. – Хорошо было бы не подводить под него дело Эффи. Ведь ребенок мог быть похищен, прежде чем мать пришла в себя, он мог также умереть от недостатка ухода; а какого ухода можно требовать от несчастной женщины в том состоянии беспомощности, ужаса и отчаяния, в каком она, вероятно, находилась? И все же, если поступок
– Но если сестра ее, – сказал секретарь, – покажет, что она сообщала ей о своем положении, обвинение отпадет.
– Несомненно, – ответил бальи. – Я на днях побываю в Сент-Леонарде и сам допрошу эту девушку. Я слыхал об их отце – это ревностный камеронец, который скорее даст погибнуть всей семье, чем осквернит себя подчинением нынешним ересям; ведь они, очевидно, не признают присяги перед светским судом. Если они будут и дальше в этом упорствовать, придется издать особый закон, освобождающий их от присяги, как квакеров. И все-таки: неужели в этом случае отец или сестра откажутся дать показания? Итак, решено, я сам с ними поговорю, вот только немного уляжется эта суматоха с Портеусом. Если сразу вызвать их в суд, это больше оскорбит их гордость, и они могут отказаться из духа противоречия.
– А Батлера еще подержим? – спросил секретарь.
– Да, подержим покуда, – ответил бальи. – Но скоро я надеюсь выпустить его на поруки.
– Вы доверяете этому безумному письму? – спросил секретарь.
– Не слишком, – ответил бальи. – Но что-то в этом письме есть. Видно, что оно написано человеком, обезумевшим от волнения или от угрызений совести.
– Мне сдается, – заметил секретарь, – что его писал сумасшедший бродячий актер, которого следовало бы повесить вместе со всей его шайкой, как правильно заметила ваша милость.
– Я не высказывал столь кровожадных намерений, – сказал бальи. – Но вернемся к Батлеру. Репутация у него отличная. Нынче утром я выяснил, что он прибыл в город только позавчера, следовательно, не мог быть в предварительном сговоре со злополучными мятежниками. Но едва ли он примкнул к ним внезапно.
– Вот этого никогда нельзя сказать. В таких делах иной раз довольно малейшей искры, чтобы поджечь порох, – заметил секретарь. – Я знавал одного священника, который всему приходу был приятель. И такой был смирный – воды не замутит; а стоило при нем упомянуть об отречении или патронате – батюшки! Так и взовьется! И тогда уж ничего не слушает и знать ничего не хочет.
– Я полагаю, – сказал бальи, – что усердие молодого Батлера менее пылкого свойства. Но я постараюсь собрать о нем побольше сведений. Что у нас сегодня еще?
И они углубились в подробности дела Портеуса и в другие дела, не относящиеся к нашему повествованию.
Вскоре труды их были прерваны появлением оборванной и изможденной старухи из простонародья, которая просунула голову в дверь.
– Что надо, матушка? Кто ты такая? – спросил бальи Мидлбург.
– Что надо? – угрюмо повторила она. – Дочь мою мне надо, а больше ничего от вас не надо, не воображайте. – И она сердито забормотала себе под нос: – Всех небось надо величать «ваша милость» да «ваша честь» – нашлись тоже лорды! А поди сыщи здесь честного человека! – Тут она снова обратилась к бальи: – Отпустите мою бедную безумную дочь, ваша честь! Ишь ты! «Ваша честь», а ведь всего-навсего внук шкипера из Кэмпвера…
– Матушка, – сказал бальи сварливой просительнице, – скажи, кого тебе надо, и не мешай нам работать.
– Это все равно что сказать: пошла вон, старая собака! Говорят вам: давайте сюда мою дочь! – сердито крикнула она. – Вы что, по-шотландски не понимаете, что ли?
– Да кто ты такая! И кто твоя дочь? – спросил бальи.
– Кто я? Мэг Мардоксон, а то кто же еще? А дочку зовут Магдален Мардоксон. Небось твои солдаты и констебли знают, кто мы такие, когда снимают последнюю рубашку и отбирают последний грош… да сажают в исправительный дом в Лейт-Уинде, на хлеб и на воду!