Единственный свидетель - бог
Шрифт:
– Полно, Адам Михайлович, - говорю я.
– Все мы спокойно ходим по земле, а в ней истлели миллиарды. Это неинтересно. И потом, согласитесь, не плакать же мне, глядя на эту исповедальню. Я здесь по долгу службы, а чем она привлекает вас? Вы-то что надеялись увидеть?
– Не знаю, - отвечает ксендз.
– Сам не могу понять. Пришел домой тоскливо, сел читать - книга валится из рук, объяснить в двух словах невозможно...
– Зачем же в двух?
– удивляюсь я.
– Я готов выслушать.
– Вы иронизируете, Виктор Николаевич, и напрасно. Я старый человек,
– Ну, почему же обязательно последним, - успокоительно говорю я.
– И потом, согласитесь, немногое устойчиво в этом мире. Все обновляется, во всяком случае, подвержено изменению. Поверьте, если бы я был уверен, что я - последний следователь, я был бы очень рад. И про клеймо, по-моему, вы преувеличиваете; на вещах-то какая может быть вина. Кстати, Адам Михайлович, зачем покойного вынесли из исповедальни?
– Мы подумали, что он жив, - оказать помощь.
– Кто подумал?
– Кто-то сказал: "Шевелится!" Но не помню. Смятение, знаете, все ошеломлены, напуганы... Ужасно...
– Разумеется, - соглашаюсь я.
– Полагаю, Адам Михайлович, вы закрыли за собой наружную дверь?
– Конечно, - поспешно заверяет меня ксендз и смотрит в глаза, словно ожидая похвалы.
– Зачем же вам понадобилось запираться?
– Да, зачем?
– недоуменно повторяет ксендз.
– Не знаю.
– Странно, Адам Михайлович, у вас получается, - говорю я.
– О чем вас ни спросишь, ничего вы не знаете.
– Меня не за что осуждать, - гонорливо отвечает ксендз.
– Что вы, упаси, как говорится бог, - говорю я.
– Я осуждать не умею. У меня, Адам Михайлович, другая профессия. Я обязан узнать, почему один человек лишил другого человека жизни. Мне надо многое понять, я рассчитываю на вашу помощь. Давайте присядем.
– И что вы хотите узнать?
– сердито спрашивает ксендз.
– Я уже отвечал на вопросы вашего человека.
– Я хочу знать, кто из присутствовавших сегодня в костеле людей не способен на убийство. Как вы думаете?
– Не знаю, - отвечает ксендз и спохватывается: - Что-то я заладил одно. Это день такой, перепутались мысли...
Потом он молчит - думает, и я молчу - жду, и молчание наше длится долго.
– Не способен вообще?
– наконец спрашивает ксендз.
– В любых обстоятельствах? Если так, то только пани Ивашкевич и дочь органиста. Белов, органист, Буйницкий воевали. У Белова и Буйницкого даже ордена есть. Хотя там другое дело... А в такой, мирной, жизни - не думаю, мне кажется, они не могут. Хотя... Художник? Его я не знаю. Жолтак? Было за ним дело, человека порезал ножом, мать избивал. Бог его поймет. Я? О присутствующих, есть правило, не говорят, но, наверное, тоже способен. Да все, буквально, все!
– восклицает ксендз отчаянно и удивленно.
– А еще экскурсанты приходили. Предводитель у них такой, знаете, человек - врет и не краснеет.
Этический
– Вот вы назвали фамилию Белов, - говорю я.
– Это кто?
Директор краеведческого музея, - кратко отвечает ксендз; по его мнению, он дал мне исчерпывающую характеристику.
– Он что - воинствующий атеист?
– спрашиваю я.
Ксендз неопределенно качает головой.
– Он пришел в костел поспорить с вами?
– Белов не для этого приходит, - говорит ксендз.
– У него иные цели. Жаль, что уже темно, но вы, верно, заметили, что в костеле много ценных предметов - старая фисгармония, серебряный алтарный крест - это не отливка, ювелирная работа, полотенца, шитый бархат...
Я согласно поддакиваю и не лгу - действительно, есть интересные вещицы, вот подсвечник в частности.
– Все это, - ксендз переходит на таинственный шепот, - он хочет сделать филиалом своего музея. Ну, как в Ленинграде Казанский собор или в Вильнюсе костел святого Станислава. Такой у него вкус. Более всего на свете он жаждет заполучить сам костел, да, да, здание...
– Понятно, - говорю я.
– Чтобы развесить картины о происхождении человека, опорочить непорочное зачатие. Он часто здесь появляется?
– Как когда. Последнее время - часто. Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Он, наверное, прав со своей точки зрения. По правде говоря, мне бы очень не хотелось, чтобы после моей смерти костел попал под его опеку.
– У меня такое чувство, Адам Михайлович, - говорю я, - что Белов весьма не скоро вступит в права наследования.
– Кто знает свой век, - равнодушно отвечает ксендз.
– Да, - соглашаюсь я, - никто, и в такой вот малости одно из главных удовольствий жизни. Наверное, по этой причине вы и пригласили в костел реставратора? Давно работает художник?
– Две недели. Но о нем ничего не знаю. Знаю фамилию - Петров, вижу трудится, свое дело знает. Вот и все.
– Значит, две недели, - повторяю я.
– Да, две недели, - отвечает ксендз, и минуту мы молчим.
– А с органистом, Адам Михайлович, вы давно знакомы?
– Давно. С сорок шестого года.
– Где он работает?
– Здесь, - удивленно отвечает ксендз.
– И ему хватает на семью?
– Он одинок, - говорит ксендз.
– Жена с ним развелась. Только дочь, но она студентка, в консерватории учится. Только дочь и вино, - добавляет он.
– Пьяница!
– Ну, не алкоголик, - без усердия опровергает ксендз, - под забором не лежит, но пьет, да, что весьма прискорбно, губит себя, а ведь способный музыкант. Луцевич - это фамилия органиста - приходит в костел каждодневно я его попросил. Его и Буйницкого. Мне самому неудобно глядеть за художником, а я боюсь, он что-либо изменит в росписях, цвета, композицию, знаете, сейчас новые веяния, трактовки. Мне этого не хочется. Органист, разумеется, к художнику и близко не подходит - ему это неинтересно, но играет, играет, хорошо, мы слушаем - очень приятно. И потом, он дает уроки дочери. Валя Луцевич. Вы должны были видеть ее.