Единственный свидетель - бог
Шрифт:
Не роскошь, думаю я. Маленькая пристройка к ограде, три окошечка, односкатная черепичная крыша, общая площадь метров двадцать пять, зато нет соседей, ночью тишина, лужайка под окном, пьяные не бродят, правда, убийства совершаются вблизи.
– Спасибо за приглашение, - говорю я.
– Обязательно воспользуюсь. Доброй ночи.
– Доброй ночи и вам, - отвечает мне ксендз Вериго.
ВЕЧЕР (продолжение)
Только я вышел за костельную ограду, как тут же испытал чувство неудовольствия собой, ощущение допущенной ошибки, досадного промаха. Скорее всего, это самообман, иллюзия, но мне кажется, что в мрачном сумраке костела, рядом с исповедальней, я был близок к разгадке убийства; в неожиданных
За костельной оградой, на тихой улице, по которой я иду в райотдел, девятый час душного вечера. В огородах поливают зелень, дети гоняют мяч, в забегаловке толкутся мужики, словом, спокойный вечер в маленьком городке. Где-то тут находится убийца.
Я почти уверен, что поспешил уйти из костела, но возвращаться уже поздно - момент утерян, то есть не совсем утерян, думаю я, просто он отодвинулся на час. Я прочитаю показания, мы поужинаем и начнем следующий тур знакомства.
Для опроса свидетелей начальник райотдела предоставил свой кабинет, и когда я туда вхожу, там по сторонам большого пустого стола сидят - сбоку Саша, лицом ко мне Фролов, а напротив него девушка с изящной, на мой взгляд, фигуркой. Вспомнив рассказ ксендза, я определяю, что эта свидетельница - дочь органиста, Валя Луцевич, студентка консерватории. Быстролетный взгляд в мою сторону, а вернее, на скрип отворившейся двери, позволяет мне зафиксировать ее профиль и анфас. Говорят, среди музыкантов самым некрасивым был Паганин; так вот, напротив Фролова сидит женский, смягченный вариант Паганини, правда, с русыми волосами - славянская вариация.
Наверное, за фортепиано или за органом, думаю я, она мила, обаятельна, и какой-нибудь с возвышенным духом музыкант влюбится в нее насмерть, но в прагматическом окружении это узкое лицо, римский нос, острый подбородок поклонников не привлекут. Впрочем, насколько можно понять, и ее ничто, кроме музыки не интересует. Даже происшедшее в костеле убийство она восприняла без сильных эмоций, как нечто иноземное.
Я читаю показания свидетелей и одновременно слушаю четкий ее рассказ, разыгрывая его в воображении, как череду маленьких сценок. Вот отец Вали сидит за кафедрой и показывает дочери экзерсис. Вот Валя садится на табурет, лицо ее озарено вдохновением. Вот папа указывает на ошибку. Вот Валя играет вновь. И ученье, по ее словам, продолжается около часа. Вдруг истошный крик. Все сбегаются к исповедальне. Старая Ивашкевич обмирает: "Мертвец!" Дядя Стась (Буйницкий) галопом мчит в милицию. Дядя Адам застыл ни жив ни мертв. Вале мерещится, что человек шевелится. Дядя Адам, художник и Валин папа кладут человека на пол. Художник пытается нащупать пульс пульса нет, старушка права - человек мертв. Вале становится страшно. Появляются милиционеры и разрешают выйти из костела.
– Понятно, - говорит Локтев.
– Вот и все, - заканчивает Валя.
Зато мне покамест кое-что непонятно. Поэтому я прошу у Фролова разрешения задать вопрос свидетельнице и, получив согласие, спрашиваю ее:
– В какое время вы пришли в костел?
– В половине двенадцатого.
– Точно в половине двенадцатого?
– Я не засекала время, ну, может быть, без двадцати двенадцать, но не позже.
Я ей верю, она не могла убить, если только не окажется, что убитый преподаватель консерватории, ее учитель сольфеджио или чего-нибудь в этом роде.
Когда юная музыкантша покидает кабинет, я внимательно перечитываю протоколы, затем
До костельной ограды мы идем вместе, и я прикидываю, как следует говорить с Беловым, как с Жолтаком, особенно с последним. Пообходительней с ним надо, поучаю я, помягче. Он, верно, прокуратуру, милицию, внутренние войска не очень любит, да и я его некстати напугал. Кто его знает, о чем он приходит в костел молиться, может, чтобы все такие органы бог наказал. Обиженный. На преступника, по-моему, не тянет, но и это надо проверить. А днем весьма осмотрительно в свидетели не попал, за круг вышел. Так что, возможно, хитрец. И знает что-то, у дворников глаз наметанный, не удивлюсь, если все же свидетелем пройдет. И с ключом тут не все ясно. Начнет темнить - на слове не лови, потом разберемся. Если что важное, я здесь, у ксендза.
Зачем мне ксендз, я Саше объяснить не могу, и почему не беру его с собой - тоже не знаю; что-то меня тянет навестить ксендза, быть может, это любопытство - один на один провести часок с человеком духовного сана, давшим обет, посвятившим жизнь - всю жизнь! сорок лет! даже не верится столь редкому в наши дни и, особенно, в нашей атеистической стране делу, словом, с человеком, который мне непонятен.
В домике ксендза светится среднее окно. На мой легкий стук по оконному переплету занавеска приподнимается, ксендз, приставив козырьком руку, приближает лицо к стеклу и, узнав меня, идет открывать.
– У меня было чувство, что кто-то придет, - говорит ксендз.
– Я сразу понял, что это вы.
Нетрудно догадаться, думаю я, наверное, Жолтак стучится несколько иначе.
Мы проходим в тесную комнатку, слабо освещенную лампой под выцветшим абажуром. Стеклянная горка, продавленный диванчик, стол на изогнутых ножках, книжный шкаф, зеркало пятнистое, как шкура гепарда, - все серое, словно покрытое патиной веков. Из атрибутов нашего времени, помимо электросвета, я замечаю "Спидолу" и искренне удивляюсь:
– Общаетесь с миром, Адам Михайлович?
– В скучную минуту, - говорит ксендз.
– Я знаю два языка, не считая славянских и латинского. Говорить, конечно, разучился, но понимаю. Присаживайтесь. Пани Буйницкая подарила мне настойку. Не откажетесь?
– С удовольствием, - говорю я и гляжу на зеленый графинчик, он стоит на столе, а рядом с ним две рюмки; если он действительно, ожидал меня, то и у него есть чутье - точно мыслит.
К оконцу приставлен столик размером с шахматную доску, и на нем я замечаю толстый рукописный журнал, развернутый или незакрытый, я полагаю, не случайно.
Ксендз выходит на кухоньку, я делаю шаг к окну и впиваюсь взглядом в исписанную страницу. Я могу смотреть на нее тысячу лет, все равно, что написал ксендз Вериго, останется для меня тайной. Он пишет по-латыни, а я, увы, этот язык позабыл, позабыл даже те шестьдесят слов, которые некогда выучил для экзамена.
– Вы понимаете латинский?
– слышу я удивленно иронический вопрос ксендза. Он стоит на пороге, держа в руках тарелочку с колбасой.
– К сожалению, нет, - признаюсь я.
– Так вы ведете дневник, Адам Михайлович?