Екатерина II и ее мир: Статьи разных лет
Шрифт:
С самого начала реакция Екатерины на события во Франции была обусловлена не страхом за свою собственную безопасность, но оценкой потенциального влияния этих событий на дипломатическое положение России. Перед лицом непрестанной вражды со стороны Великобритании и Пруссии — двух держав, которые, по убеждению Екатерины, подстрекали против России соответственно турок в 1787 году и шведов в 1788 году, — она теперь считала Францию неотъемлемой частью своих дипломатических планов. Если, объединившись, эти державы и в самом деле объявили бы России войну, что Екатерина временами считала вполне возможным, ей пришлось бы положиться на военную помощь не столько Габсбургов, сколько Бурбонов, потому что ее союзник Иосиф II увяз в восстании в австрийских Нидерландах {223} . Однако, оказавшись втянутым в кризис, французское правительство не выказывало достаточной жизнеспособности {224} . Неумение противостоять англо-прусской революции в Соединенных провинциях в 1786 году [82] было первым симптомом французского бессилия. Посол императрицы в Версале заверил ее, что с созывом Генеральных штатов и проведением давно назревших реформ Франция может еще оказаться потенциально ценным союзником. Однако не прошло и недели с падения Бастилии, как ему пришлось признать, что России больше не приходится рассчитывать на помощь Франции {225} . [83] Королевская власть стояла на грани исчезновения, а вместе с ней — и дипломатические планы суверена посла Симолина.
82
Имеются в виду Нидерланды, Республика Соединенных провинций, где в 1785
83
Следует отметить, что убеждение в том, что Франция станет подходящим союзником только после реформ, заставило Симолина искренне приветствовать некоторые явления Французской революции. У императрицы это вызывало отвращение: см. ее письмо Гримму от 30 августа 1791 г.: СИРИО. Т. 23. С. 552–553.
Императрица опасалась, что падение монархической власти, сопровождаемое усилением республиканских институтов, предвещает полное исчезновение Франции как великой державы — единственной, способной противостоять британской военно-морской мощи {226} . Поскольку британский премьер-министр Уильям Питг не скрывал своего удовольствия в связи с беспорядками во Франции и желал бы их дальнейшего продолжения, Екатерина пришла к логичному выводу, что эти волнения и начались-то благодаря английским деньгам и прусским интригам и ими же и подпитывались, ровно так же, как в Соединенных провинциях. (Сама Франция незадолго до того точно так же провоцировала беспорядки в британских североамериканских колониях.) Непосредственной целью двух союзников, решила императрица, было распространение республиканских институтов в надежде таким образом парализовать французскую нацию {227} . Конечной же их целью, как подозревала Екатерина, было расчленение несчастного французского государства — достижению этой цели она всеми силами препятствовала. Государыня мрачно заключила, что Россия была единственной крупной державой, желавшей сохранения территориальной целостности Франции {228} . Из этого следовало, что в интересах России было сделать все возможное для восстановления авторитета Франции на международной арене, после чего закрепить союз с благодарным королем [84] . Чтобы это стало возможным, нужно было восстановить политический порядок.
84
К началу 1790 г. французский уполномоченный заверил императрицу, что, как только Франция примет новую конституцию, его нация будет в состоянии служить противовесом Англии и Пруссии: см. протокол переговоров от 9/20 января 1790 г.: Из истории международных отношений в первые годы Французской революции (1789–1790 гг.) / Ред. Р.А. Авербух. // Красный архив. 1939. Т. 4 (95). С. 103–136, здесь с. 124.
Императрице было очевидно, что помимо иностранных интриг свой вклад в несчастья, поразившие Францию, внесли также чрезмерная свобода и тщетная погоня за равенством. Как верную последовательницу Монтескье ее неприятно поразил отказ знати от своих привилегий и последовавшее за этим de facto уничтожение сословных корпораций {229} . [85] Уравнительный инстинкт, считала она, погубит нацию. Равенство, как было известно каждому, — враг соревновательности. Без желания отличиться не может быть чести, доблести и стремления выделиться, а без них не бывать величию нации {230} . Именно поэтому она была сильно раздосадована известием о том, что 14 сентября 1791 года слабовольный Людовик XVI согласился с новой французской конституцией и тем самым выбил почву из-под ног тех, кто пытался вернуть ему хотя бы часть традиционных королевских полномочий {231} . Затем 22 сентября 1792 года планам Екатерины был нанесен еще больший удар: Франция была объявлена республикой.
85
Отказ де Сегюра от своего графского титула повлек за собой обмен язвительными репликами: императрица, узнав в декабре 1791 г. о том, что Сегюр может вновь появиться в России с дипломатической миссией, ответила, что, не будучи более аристократом, он относится теперь к купеческому сословию и что, хотя купцы и имеют право свободной торговли на всей территории ее государства, ко двору они не вхожи. См.: Лукин Н.М. Французская революция 1789 г. С. 512. См. также: СИРИО. Т. 23. С. 522–523, 568.
Разумеется, республика per se не представлялась императрице чем-то ужасным: в конце концов, Древний Рим — цивилизация, которой она больше всего восхищалась, — на пике своего развития был истинной республикой{232}. Под ту же категорию подпадали некоторые из современных Екатерине государств XVIII века: Соединенные провинции, Швейцария, Венеция, Генуя, Лукка, Рагуза и многие немецкие вольные города. Монтескье указывал{233}, что все республики «по сёоей природе» должны обладать небольшой территорией, даже если они объединены в федерации, такие как Соединенные провинции и Швейцария. Более того, все эти государства занимались прежде всего торговлей. Их выживание и процветание, как показывали уроки древней истории, лишали их возможности преследовать какой бы то ни было иной путь, кроме политики мира и умеренности, заставляя по возможности в любой ситуации оставаться нейтральными{234}. Поэтому они были обречены играть исключительно второстепенные роли на международной арене. Сорель говорил, что в то время как республикам угрожают соседи, сами они не страшны никому. Руководимые соображениями скорее выгоды, чем славы, республики и надеяться не могли на большее, чем поддержание дипломатического status quo.
Не без определенных усилий Франция могла бы вписаться в другую категорию государств, подпадавших под ту же рубрику. Это были крупные монархии, унаследовавшие или приобретшие некоторые республиканские черты. Например, Великобритания демонстрировала известные республиканские характеристики, однако республикой не была. Другим, географически более близким императрице примером была Швеция. Какова же была екатерининская политика по отношению к северному соседу? Поскольку республиканские черты имели обыкновение ослаблять монархию, Екатерина ревностно следила за сохранением в Швеции республиканизма, расходуя огромные средства на финансирование оппозиции, сопротивлявшейся возрождению в стране абсолютной монархии. Еще одним выразительным примером крупной нации, флиртовавшей с республиканскими институтами, была Польша. Чтобы гарантировать слабость своего западного соседа, императрица была полна решимости также и в Польше сохранить республиканские институты, любой ценой, включая военное вмешательство, предотвратить восстановление там абсолютной монархии [86] . Однако в то время, пока Екатерина II стремилась к ослаблению своих соседей, Людовик XV был занят возведением на востоке барьера против русской экспансии. Поэтому его политический курс был направлен на восстановление абсолютизма в Швеции и в Польше. Преследуя каждый диаметрально противоположные политические цели, оба правителя всего лишь реагировали в рамках модели, сформировавшейся много веков назад. Идея заключалась в том, чтобы навязать республиканские институты своим непосредственным соседям с целью их ослабить (даже Франция к середине XVIII века была готова примириться с соседством нейтральных Соединенных провинций) и одновременно помочь восстановить сильную абсолютную монархию в государствах, окружающих своего военного противника. И ни в коем случае императрица и ее облеченные властью «коллеги» не могли и представить себе связи между республиками и революциями, происходившими на их глазах.
86
Получив известие о восстании в Варшаве весной 1791 г., императрица составила указания для своего секретаря Александра Андреевича Безбородко, в которых заявляла о своей решимости защитить от революционеров польскую республику и польские вольности. В одном длинном пассаже, говоря о том, что именно подлежит защите, она семнадцать раз употребила слово «республика» и четыре — слово «вольность» (СИРИО. Т. 42. С. 157–159). Следует отметить, что польские революционеры стремились укрепить, а не ослабить власть монарха. Екатерина в польском случае создавала дихотомию между республиканцами и революционерами.
Будучи уверенной, что ни одна форма правления по природе своей не лучше другой, императрица была так же твердо убеждена в том, что крупное государство с серьезными притязаниями на могущество может быть успешным, только если оно структурировано, иерархично и управляется монархом. Как она замечала в «Записке» о положении во Франции, составленной ею для себя в конце 1791 года, Франции подходит только одна форма правления — монархическая. Республика, объясняла она впоследствии, представляла собой форму правления, несовместимую «с существованием большого государства» {235} . [87]
87
«…монархическое правление есть единственное приличное для Франции». В письме Сенаку де Мельяну она предложила вариацию на ту же тему, заметив: «Удивительно, что хотели установить республику в таком городе, как Париж, где нравы находятся в постоянном противоречии с республиканским образом правления» (см.: СИРИО. Т. 42. С. 154. [Оригинал на франц. яз. Рус. пер. см. в примеч.]). Между прочим, первый из двух процитированных выше аргументов Екатерины не был редкостью в XVIII столетии. Скажем, некоторые из ключевых писем Джеймса Мэдисона в «Федералисте» были направлены против господствовавшего в Соединенных Штатах убеждения, что большое государство не может принять республиканскую форму правления и при этом не утратить своего величия.
88
В оригинале — constitiution (англ.) — конституция в старом, «домодерном» смысле этого слова. См. примеч. науч. ред. к статье «Екатерина II: императрица-республиканка» (с. 67), а также об этом феномене см. статью «Жалованные грамоты Екатерины II дворянству и городам 1785 года: о сословиях, грамотах и конституциях» в настоящем издании. — Примеч. науч. ред.
89
Cahiers (de dol'eances) — букв.: тетради жалоб — списки жалоб для обсуждения на Генеральных штатах. Такие списки были даны своим представителям каждым из трех сословий. — Примеч. пер.
90
Назначенный Екатериной президент Коммерц-коллегии А.Р. Воронцов соглашался с ней в том, что Национальное собрание нарушило государственное устройство Франции: см.: А.Р. Воронцов — А.А. Безбородко (лето 1791 г.) // Архив князя Воронцова. Кн. 9. С. 501.
Франция затеяла свой злосчастный республиканский эксперимент, объявляла Екатерина, потому, что незадачливый король потерял контроль сначала над финансами, а затем и над политикой. В пробитую таким образом брешь ворвались те, кто «напиваются допьяна ежедневно». Они преуспели в этом из-за хорошо известных «легкомыслия, ветрености и природной нескромности французского народа, усилившихся в это несчастное время»{240}. Они получили от Британии поддержку, а возможно, и гинеи.
Сложившуюся в результате ситуацию императрица, судорожно искавшая аналогии, была в состоянии описать лишь с помощью медицинской терминологии. Как она заметила графу де Сегюру, покидавшему временно, как он полагал, русский двор в конце 1789 года: «Вы найдете Францию больную, в лихорадке» {241} . [91] Почти год спустя она повторила свое суждение о ситуации во Франции принцу Шарлю де Линю: «Я считаю этих людей больными…» Последнему она предложила вариант более точного диагноза: «…разве не видывали ходячего гриппа?» {242} Французская нация находилась под воздействием «этой заразы», «этой болезни духа» и даже «этой эпидемии». Подобные приступы случались с Францией примерно каждые двести лет, проинформировала Екатерина своего адресата в Париже, урожденного немца барона Фридриха Мельхиора Гримма, подразумевая, вероятно, под предыдущим «приступом» время правления Генриха IV и его борьбу за власть {243} .
91
Полтора года спустя она констатировала «безумие» (d'emence) французских демократов: Екатерина II — Ф.М. Гримму. 13 мая 1791 г. // СИРИО. Т. 23. С. 539. В своем указе от 8 февраля 1793 г., предписывавшем прекратить всякие сношения с Францией, она сослалась на стремление французов «заразу оных (безбожия, неповиновения верховной государственной власти. — Примеч. науч. ред.) распространить во вселенной» (Полное собрание законов Российской империи с 1649 года. Собрание I (далее — ПСЗ РИ I). СПб., 1830. Т. 23. № 17101. С. 402). Тот же самый диагноз она тогда ставила А.Н. Радищеву, называя его меланхоликом, подхватившим французскую заразу (см.: [Храповицкий Л. В.] Дневник. С. 198. (Запись от 26 июня 1790 г.: «рассеивание заразы французской… автор мартинист…»). Репринт: С. 189. Как меланхолик («сложения унылого») он описывается в: Замечания Екатерины II на книгу А.Н. Радищева. Писаны с 26 июня по 7 июля 1790 г. // Процесс А.Н. Радищева / Ред. Д.С. Бабкин. М.; Л., 1952. С. 156–164, здесь с. 157. — Примеч. науч. ред.) И, неизбежно, она сравнила его с Пугачевым: [Храповицкий А.В.] Дневник. С. 199. (Запись от 7 июля 1790 г.: «бунтовщик хуже Пугачева». Репринт: С. 190. — Примеч. науч. ред.)
Болезнь положила начало «бунту». Достаточно примечательно то, что тот же термин «бунт» пятнадцатью годами раньше Екатерина употребила и для обозначения начавшегося казацкого восстания — крестьянской жакерии, возглавлявшейся самозванцем Емельяном Пугачевым. Коннотации, свойственные этому русскому термину в XVIII столетии, были вполне ясны: бунт был результатом действий темных, неразумных недовольных, не имевших, помимо определенной ностальгии по прошлому, никакой связной политической программы. «Бунтовщики» — термин, изначально примененный императрицей по отношению к французским революционерам, — были теми невежественными простаками, обычно наивными крестьянами, которые периодически восставали против своих хозяев во имя самозваных претендентов на престол, обещавших вернуть народ обратно, в никогда не существовавшее светлое прошлое{244}. Неудивительно, что в июне 1790 года Екатерина провела прямую параллель между Пугачевым и французскими повстанцами{245}. Беспринципных персонажей, поначалу взявших на себя командование событиями во Франции, она называла в русской переписке «злодеями» (во французской — sc'el'erats) и «разбойниками» (brigands){246} — позорящими терминами, когда-то использованными ею для обозначения главарей пугачевщины и других казацких/крестьянских восстаний. В той же связи она обращалась к затертому от слишком частого употребления слову «самозванцы» (imposteurs){247}.
Ясно было, однако, что зачинщики французского «бунта» были горожанами, более того, парижанами, а не наивными крестьянами. И что бы они ни творили, они уж точно ни себя не объявляли «истинными» правителями, ни пытались посадить на трон «истинного» (самозваного) правителя. Поэтому императрице необходимо было найти другой аналог, который позволил бы как-то классифицировать их и их поведение. В течение недолгого времени она экспериментировала с понятием фанатизма — понятием, тоже имевшим свою собственную специфическую историю. Ранее Екатерина применяла его для описания деятельности энтузиастов, религиозный пыл которых был столь велик, что они уже не вписывались в определенные государством догматические рамки православной церкви. Тех, кто противился секуляризации церковных земель, староверов, последователей итальянского шарлатана Алессандро Калиостро и масонов-мартинистов Екатерина почти механически причисляла к фанатикам. Теперь она навесила тот же религиозный ярлык на зачинщиков французских беспорядков: все они были «фанатиками» (fanatiques){248}. Это обозначение довольно верно объясняло присущие им особенности поведения: сознательное отсутствие всякого уважения к установленному порядку, ревностное стремление к нереалистичным и недосягаемым целям, приверженность этим целям, доходящую до готовности принести ради них в жертву самого себя (или других), и непреклонную враждебность по отношению к тем, кто имеет свое — отличное — мнение.