Екатеринбург, восемнадцатый
Шрифт:
— Что делает с людьми академия! — в ошарашении сказал он.
Однако Анна Ивановна, в свою очередь, мою хитрость распознала.
— Все равно у вас ничего не получится! Мне в союзе молодежи сказали, что любовь — это буржуазные предрассудки, что надо просто пользоваться жизнью. А я в это не верю. И товарищ Наумова в это тоже не верит. Она всем сердцем полюбила товарища Хохрякова, и она счастлива! — сказала она мне наедине.
Из этого надо было выводить, что и Анна Ивановна оказывалась в своем безответном чувстве тоже счастливой.
А у меня едва не впервые за всю мою
— Ну, ну! — характерно чернея лицом и хмыкая в нос, стал говорить Миша. — Давно замечено, если начинают объединяться такие разные личности, как монархист, выкрест и либерал, то жди погромов! С чем пожаловали, господа хорошие? — поднялся он от своего стола.
— Это кто же здесь кто? — артистически сурово спросил Сережа.
— Не смею судить, не смею судить столь высоких гостей, но несчастный либерал — это ваш покорный слуга! — стал изображать штафирку Миша.
— Вижу перед собой только слуг новому отечеству и имею честь, то есть, тьфу, рад приветствовать в нашей обители! — попытался Крашенинников сгладить тон Миши, потом попросил меня отойти в сторону. — Я не знаю, как начать, Борис Алексеевич, — тихо сказал он. — Но… но начать этот разговор просто необходимо. Одним словом, согласны ли вы встретиться кое с кем из офицеров, разумеется, совершенно конфиденциально?
— Не на предмет ли объяснений о вменяемой мне дружбе с некими представителями нынешней власти, Николай Федорович? — спросил я.
— Вы правы, Борис Алексеевич, но я настоятельно просил бы вас не пренебрегать просьбой! — покраснел Крашенинников.
— И как вы это себе представляете, поручик? — зазлел я.
— Что, простите? — не понял Крашенинников.
— Какие-то неизвестные мне люди возомнили о себе черт знает что и взяли себе право конфиденциально, как вы говорите, а попросту заговорщически требовать явиться к ним для объяснений! Не много ли они себе взяли, поручик? — спросил я.
— Борис Алексеевич, всё так и всё не так! Не мы ставим условия. Нас поставили в такие условия. Вы понимаете. И в этих условиях нам ничего не остается, как отвечать тем же. Вы понимаете. Я настоятельно прошу вас. Для вашей же пользы! — стал просить Крашенинников.
— Для моей пользы — не предлагать мне подобного. Извольте это передать своим конфиденциальным друзьям! — оборвал я.
— Господи, Борис Алексеевич! Я не это имел в виду! Прошу прощения! Это я, видно, взял неверный тон. Но лучше все подозрения развеять сразу же! Я за вас ходатайствовал. Я дал слово, что вы честный человек и блестящий офицер. Послушайте меня! — взмолился Крашенинников.
— Вот что, поручик! Вам спасибо за ваши ходатайства. Но их не следовало
— Но вас правда подозревают в сотрудничестве с этими! — Крашенинников глазами повел в сторону, обозначая тем новую власть. — Я посчитал долгом за вас заступиться!
— То есть теперь встал вопрос о вашем добром имени? — наконец понял я Крашенинникова.
— Так точно, Борис Алексеевич! — вытянулся Крашенинников.
— Когда и куда явиться? — спросил я.
— Слава Богу, вы поняли меня! — едва не перекрестился Крашенинников. — Честно признаться, я полагал, что вы откажетесь. Прошу прощения. Собственно, являться пока не надо. Вас сами найдут и спросят, о чем вы верно догадались. Но это более формально, чем по существу. И это в свете нахождения в городе академии генерального штаба. Вы знаете!
— Не извольте оправдываться, Николай Федорович! — прервал я.
И в дальнейшем разговоре о том, что расформирование гарнизона завершено, что Крашенинников через несколько дней увольняется от службы, что прибыла из Питера академия генерального штаба, и, значит, дела Ленина с Троцким плохи, мы не слышали разговора Сережи с Мишей. И если мы с Крашенинниковым закончили антантой, то есть согласием, то у них вышло что-то навроде требований к Сербии со стороны Австро-Венгрии.
— Вот так вот, господин хороший! — вдруг вскричал Миша.
— Но ты отдаешь себе отчет, что после этого наша дружба становится невозможной? — тоже вскричал Сережа.
— Более, чем невозможной! Она вообще была телячьим детством! — с холодной усмешкой сказал Миша.
Я кинулся к ним.
— Ребята, что? — схватил я обоих за руки.
— Жалкий фигляр! — с той же холодной усмешкой сказал мне Миша.
— Военнослужащий Злоказов, смирно! — скомандовал Крашенинников.
— Что? Смирно? Всё в игрушки играете? О, наивные! Да ни вас, ни ваших игр сразу же не станет, стоит только мне захотеть! — взвизгнул Миша.
— Миша, ты… — по-детски покрутил я у виска в совершенной растерянности.
— О, mon dieu!1 Сумасшедшие обвиняют в сумасшествии абсолютно здорового и ясновидящего человека! А вот этого не хотите? — Миша вывернул нам свой кукиш.
— Dieu тебе судья! — сказал я и пошел вон, услышав, как резко пошел следом и Сережа.
— Давайте, давайте, друзья детства! Morituri te salutant!2 — крикнул вдогонку Миша.
— Не «te», а «vos», неуч! — механически и злорадно поправил я латынь Миши. И еще я услышал, как Крашенинников попытался поставить его на место, но, кажется, тщетно.
Мы молча отмахали петлю в несколько улиц и остановились на Вознесенской площади, с хорошим видом на противоположную сторону пруда с дворцами горного и лесного начальников, сейчас занятых массой различных учреждений и совершенно загаженных. Я вдруг вспомнил, что не спросил, когда ждать мне моих прокуроров, и в досаде сплюнул, форменно как Иван Филиппович.
Сережа подумал, что я этак — о Мише.
— Боря, с ним не совсем все в порядке! Я это заметил давно! — сказал он с сожалением.