Екатеринбург, восемнадцатый
Шрифт:
— Миша, не испытывай судьбу! — попросил я.
— Что? Ха! Да не угрожаешь ли ты мне? Ты, тупой служака, а оттого считающий себя успешным офицером и любимцем женщин, не угрожаешь ли ты мне? А чем угрожаешь? Стреляться? Так ведь ты струсишь. Тебе есть что терять! Тебе жалко мнимые свои приобретения терять! Ведь побоишься стреляться? — придвинулся он ко мне совсем близко.
— Я побоюсь, что твой гной на меня брызнет! — сказал я. На удивление, рубцы мои меня никуда не тянули. Я был спокоен и будто смотрел Мишу насквозь, видел всего его до мелких складок одежды и до самых потаенных его чувств. Все было в нем черным. Но он был моим другом. И не следовало мне так говорить. Однако молчать
— То есть гнушаешься стрелять? — перевел мои слова себе Миша. — Нет, дорогой мой! Стрелять надо было раньше и из твоих пушек, и стрелять надо было во всю эту чернь, во всю эту революцию, как стрелял твой Наполеон! А в меня стрелять — только вы можете посчитать за честь! Да вам меня и не съесть! Сказал стихами, не хуже вашего Максушки Волошина! Но я вижу, разговор у нас не получается. А жаль. Мне искренне жаль. Ну, что ж. И на том спасибо. Позвольте откланяться, старый друг! — Миша резко пошел в дверь, на пороге остановился. — А вашей барышне передайте мой низкий поклон! Да скажите… Хотя вы не скажете… Но все равно… Ее никто так любить не будет, как любил бы я!.. — хлопнул дверью, и со двора мне донеслось: — До свидания, Иван Филиппович! Вы, пожалуйста, повнимательней следите за Борисом Алексеевичем! Не ровен час, свяжется с простолюдинкой! Все-таки революция, новые веяния!
— Ну, какая же ты сволочь! — вскричал я и не услышал ответа Ивана Филипповича.
— А ведь хороших родителей. А как себя распустил! — сказал Иван Филиппович, когда я вышел к нему.
Я молча стал проводить ручьи со двора, выкладывая из них Диал-Су и две великие месопотамские реки Тигр и Евфрат. Двух месопотамских рек показалось мне мало. Я стал тянуть ручьи из дальних углов в наш небольшой сад.
— Тобол и Иртыш! — соединил я два ручья возле забора и за забором продолжил их одним ручьем — Обью, теряющимся в темном, набухшем снегу. — Тобол и Иртыш. Город Тобольск. Это до забора. А что за забором, то теряется в снегах и неизвестности. Английский эсминец небось выйти к устью Оби и не думает! — сказал я и прокопал дорожку Оби дальше, к уличной канаве, посмотрел, как она покатилась вдоль забора, пока не ткнулась в мусорную запруду на углу улицы. Я пошел разгрести запруду. Снизу, от мостков через Исеть, поднимался какой-то мастеровой, махнувший подождать его. Я остановился. И пока он подходил, я по выправке понял, что он был никакой не мастеровой.
— Не угостите закруточкой? — спросил он, стараясь вскользь, незаметно, разглядеть меня.
— Да никак нет. Табачок на продукты меняем! — сказал я и спросил, какого он полка.
Он ворохнулся глазами по сторонам и сказал, что я обознался.
— Прошу прощения! — сказал я.
Он пошел дальше. Я по его спине видел, что он чувствует мой взгляд. На углу, как я и ждал, он попытался незаметно оглянуться. Мне вспомнился татарин с худой бочкой на углу Арсеньевского. С ним, разойдясь, мы, однако, не преминули оглянуться и помахать друг другу. Сейчас же два офицера друг перед другом ломали комедию, и один из них, а то и оба мысленно посылали государю нелестное. Миша выходил насчет нас прав. Я прочистил запруду и во дворе спросил Ивана Филипповича, что, по его мнению, было бы, если бы государь не отрекся.
— Государь — не отреченный, а государь — нареченный! Об этом надо думать, а не так, как те! — он махнул лопатой за ворота.
Думать же, как советовал добрый старик, не выходило. После ужина подобный разговор завел Бурков.
— Паша Хохряков в Тобольске. А теперь зачем-то туда еще Браницкого с командой отправляют, — начал он.
— Оттуда сюда привезти? — догадался я.
— Если сюда, то… Здесь, как говорит наш Иван Филиппович, оллояр
— Вот и «Признали мы за благо»! — зло сказал я.
— Отречение было неизбежно. Отречься его заставили бы в любом случае! И не мы, большевики, заставили бы. О нас и лапоть не звенел. Мы в подполье были. Свои же заставили бы, как и вышло, что заставили! — сказал Бурков.
— Я говорю о том, что не захотел, — и не заставили бы! — сказал я.
— Ну, застрелили бы. Французы вон своих монархов на гильотину стащили. Там и тут было неизбежным — покончить с монархией! — в убеждении сказал Бурков.
— Гриша, есть разница между «отрекся» и «застрелили». Отрекся — значит, нас безоружными на произвол судьбы бросил. А если бы застрелили, так мы весь этот революционный Петроград вместе с его революцией в Неве бы утопили!
— Вот и выходит, что он поступил правильно, что отрекся. Петра творение он сохранил! — улыбнулся Бурков.
— А может, вы и правда его хотите по-французски, Гриша? — спросил я.
— Да нет. Он отрекся. Он теперь никому не нужен. Разве только бандитам в целях поиздеваться. Ты читал, по каким статьям его хотят судить. А эти статьи не предусматривают даже в случае признания виновным «по-французски». Он просто гражданин Романов, что-то там натворивший. Пятый год ему в вину не ставится. Он был самодержцем по закону. А остальное — тьфу. Остальное — не справился с управлением страной — дай место другому. Вот и всё. Он никого не заботит. Сейчас другое выходит на политическую арену. Надо разжечь пожар революции в мировом масштабе. Вот величие момента. И тут не до гражданина Романова! — как бы в превосходстве сказал Бурков.
— Как-то все не так, — сказал я.
— Пока не так. И виной тому много факторов! — возразил Бурков. — Вот смотри. Что против нас? Война империалистическая не переходит в гражданскую, не свергают правящий класс в Европе, не совсем еще там созрел пролетариат. Это раз. Глядя на это, внутренняя контрреволюция начинает поднимать голову: Дутов, казаки на Кубани и Тереке, генерал Корнилов, Украина… Это два.
— А вы: «Сотрем с лица земли артиллерийским огнем все казачьи станицы и поселки!» — напомнил я.
— Не без этого. Хотя это уже может быть перегиб на местах. Да ведь еще и не стерли ни одной станицы, ни одного поселка! А если надо, сотрем! — без тени сомнения сказал Бурков.
— Ты хоть понимаешь, о чем ты говоришь, Гриша! — поразился я его решимости.
— Это требование момента. Это закон гражданской войны! — сказал он, а я себе отметил как заслугу мое неисполнение приказа. — Тут как, Боря? Тут война. Сплошь поднимаются против нас. Что там Дутов! У нас здесь, вокруг Екатеринбурга, как ни завод, так восстание, как ни деревня, так мятеж. Все на нас волком смотрят. Мужик последнюю телушку продает, а винтарь покупает. И кто его на это мутит? А контра и мутит. И, думаешь, на защиту царя мутит? Нет. Царь никому не нужен. Он — отработанный материал. Его — на свалку истории. И ты о нем не печалься. Считай, что я с тебя печаль снимаю. Не стоит он твоей печали. Ты прав. Он о тебе ни секунды не думал, когда отрекался!
«Не отреченный, а нареченный!» — вспомнил я слова Ивана Филипповича, как бы ставившие все по своим местам, и потому только как бы ставившие, что были еще слова, на которые нареченный не имел права. Он не имел права признавать за благо как свое наречение, так и свое отречение. Подобными признаниями он оставлял нас вне чести. И судить его надо было только за это. Все остальное — производное. Я сказал это Буркову. И я сказал ему, что с революцией у них ничего не получится не только в мировом масштабе, но и в России.