Эксгумация
Шрифт:
Ее речь постепенно превращалась в монолог, который я не в силах был остановить.
— Думаю, я начала это осознавать во время похорон. Меня всегда раздражало, что Церковь использует важные события в жизни человека, связанные с масштабными церемониями, — крещение, свадьбу, похороны, — чтобы «закогтить» его разум. Я считала это коварством. Но теперь, как мне кажется, я понимаю и даже признаю, что это правильно. Потому что именно в эти моменты люди переоценивают свою жизнь. И Церковь дает человеку возможность, благодаря своим ритуалам, все обдумать и, возможно, измениться. Лично я воспользовалась этой возможностью. Может показаться, что я говорю об этом слишком легко, даже с каким-то
Я так и знал, что она не забудет упомянуть собственные страдания.
— Но Церковь меня за это не осуждает. Католики не первый день на свете живут; они именно этого ожидают, к этому готовятся. Сколько бы вы ни пренебрегали их Церковью, они все равно готовят к этому и вас. Вы ведь пренебрегаете именно ими, не кем-то еще. Не протестантами. Вы пренебрегаете священниками, мессой и Девой Марией. Вернувшись к Церкви, я с удивлением осознала, как много помню из катехизиса, хотя за все эти годы я вспоминала о нем не больше восьми-девяти раз.
Уже сейчас было ясно, что следующий роман Джозефин Айриш будет невыносим — и, вероятно, невыносимо успешен. Теперь у нее был крючок (горе), леска (длинная и упругая, как ее строки) и грузило (трагическое падение интонации в конце каждой ее длинной и упругой строки). Мне пришла мысль, что если Джозефин не переключится на создание учебников для иезуитов, ее ожидает участие в бесконечных слезливых ток-шоу с патетическими звонками телезрителей.
Я осознал, что слишком долго молчал и тем самым дал Джозефин повод продолжать ее монолог.
— Меня саму поразило, что я продолжала писать, несмотря ни на что. Видишь ли…
Погода в тот день будто сговорилась с Джозефин, которая упорно подталкивала меня к патетике. Мухи-однодневки яркими блестками порхали над бутенем. Плющ осторожно пытался стряхнуть с себя зимнюю пыль. В такой день случайные попутчики невольно делаются друзьями, любовниками или, по меньшей мере, обращаются к общим воспоминаниям. Это была погода для детских фотографий — светлые пряди еще не подернула седина, а нежная чистая кожа не покрылась старческими пятнами. Это была погода, запечатленная на фотографии со стола Роберта. Я в такую погоду не верил. Моим нелепым эмоциям должна была соответствовать нелепая погода: град при 90o по Фаренгейту горизонтальный дождь при температуре ниже нуля. Но природа была на стороне Джозефин, которая удивительно сочеталась с этим светлым днем: он согрел и смягчил ее лицо, разгладил морщины. Я видел в ней Лили, так же как я видел Лили в Роберте, но это ее отражение было лиричнее, сексуальнее.
Она что-то говорила и говорила, но, похоже, понимала, что я не слушаю. Тогда она воспользовалась возможностью продемонстрировать себя в нескольких лестных ракурсах, поворачивая лицо из тени на свет и обратно. Я чувствовал, что со мной заигрывают, а Лили никогда этого не делала; ей никогда не нужно было просить, чтобы я был с ней. Я всегда был наполовину готов откликнуться, даже прежде чем она задумывалась об этом, — если вообще когда-нибудь пускалась в размышления.
В тот момент желание взять Джозефин за руку показалось мне естественным (как бы я потом не вздрагивал при воспоминании о нем). Казалось, что мы обязательно должны остановиться и повернуться друг к другу заплаканными лицами. Еще до того, как мы поцеловались, у нас возникло ощущение, что мы уже целовались раньше, много раз, — целуя Лили.
Рот Джозефин был очень мягким, по старушечьи мягким. Я знал,
Большая часть моего ума была где-то далеко: я думал о том, как странно, что все это происходит; думал, уже заранее, о возможных оправданиях, которые мы с Джозефин будем изобретать, — нелепо, минутный порыв, горе, что-то непонятное.
Я страшно разозлился при мысли о том, что Энн-Мари сидела в моей квартире в Мортлейк и я не мог поехать туда с Джозефин.
Это безумие, чуть было не сказал я. Мы точно знаем, что совершаем глупость, и все равно продолжаем это делать.
Я протянул руку, чтобы убрать прядь волос с глаз Джозефин, и в этот момент вспомнил, сколько раз отваживался на такой нежный жест с Лили. Я убрал руку, готовый полностью отказаться от своего порыва.
Джозефин задыхалась, не скрывая, в отличие от меня, своего желания.
— Куда ты хотел ехать после кладбища?
— Вообще-то домой, — ответил я.
— Мы можем поехать к тебе?
— Нет, не получится.
— Хорошо, — мягко сказала она. — Тогда — ко мне. Я на машине.
Чтобы мой рассудок не помутился впоследствии при воспоминании об этом эпизоде, я не мог не спросить:
— Ты серьезно?
Но Джозефин с ее патетикой было уже не остановить.
— Какая разница? — ответила она, взяла мою руку, поцеловала ее и отвела меня к своему «вольво».
68
Джозефин, которой вскоре предстояло окончательно превратиться в старуху, уже начала покрывать свое тело слоем ароматных присыпок и пудр. Приблизившись к нему на расстояние поцелуя (надо признать, что одним поцелуем я все же не ограничился), я начал безудержно кашлять. Несомненно, все эти пудры, по замыслу Джозефин, должны были скорее притягивать, чем отталкивать партнера, но для меня они с самого начала послужили предупреждением, чтобы я не приближался к ней слишком близко — во всех смыслах. Дом Джозефин тоже оказался хранилищем пудр и прочих сухих веществ, главным образом пыли, ряда бутылочек с разноцветным песком, собранным в пустынях и на пляжах мира, бесчисленного множества ароматических смесей из цветочных лепестков, банок риса, горошка и фасоли. Казалось, что даже у Порчи и Хаоса организм обезвожен, — они лакали молоко, которое им налила Джозефин, с такой жадностью, что оно пенилось. (Джозефин не без удовольствия отметила, что кошки никак не отреагировали на мое появление.)
Я, конечно, бывал у нее дома и раньше, но только когда сопровождал Лили, что делал не очень-то охотно.
По фотографиям прелестной хозяйки, развешанным в гостиной (ни на одной из них Ляпсуса не было), можно было видеть, что Джозефин, в отличие от Лили, в молодости отличалась округлостью форм. Во время моих прошлых посещений мне показывали фотографии из детского альбома Лили, которая всегда была высокой и тонкой, как стебелек.
Теперь фигура Джозефин была скорее резко очерченной, чем пышной. Кости ее лица казались такими хрупкими, что я опасался повредить их своим дыханием. Волосы на ее лобке были какими-то пыльными — как перекати-поле на сером мягком песке пустыни. Однако в тот момент сила физического желания настолько исказила координаты моей сексуальной вселенной, что все это не вызвало у меня отвращения и не ассоциировалось с материнским лоном.