Экспансия - 1
Шрифт:
<Нельзя не быть оптимистом>, - вспомнил он свой ответ Липпману; горестно подумал, не выдает ли желаемое за действительное? Нет, как бы ни было трудно правде, она возьмет свое; чем больше людей поймут нашу позицию, тем больше надежды на то, что в будущем не повторится страшное военное прошлое; здесь его знают по фильмам Голливуда, живут п р е д с т а в л е н и я м и, причем не только молодежь, но, что тревожило, и политики.
Громыко никогда не мог забыть, как его - он тогда прилетел в Вашингтон - пригласил в гости Джон Фостер Даллес, автор <жесткого> курса. Особняк его был небольшим, скромным; гостиная одновременно служила библиотекой, множество шкафов с книгами, очень похожие на декорации из бродвейских пьес про добрых
Даллес протянул гостю обязательное виски, хотя знал, что советский посол никогда ничего не пьет; открыл створку шкафа, провел пальцем по корешкам:
– Ленин и Сталин, избранные сочинения, - достав том, он пролистал страницы, испещренные карандашными пометками и подчеркиваниями.– Сейчас меня особенно занимает вопрос диктатуры пролетариата, стараюсь понять ее истинный смысл.
Посол цепко проглядел пометки Даллеса; даже беглый просмотр свидетельствовал, что хозяин дома выстраивает концепцию тотального неприятия всего того, на чем состоялся Советский Союз, - вне времени, места и конкретных обстоятельств, без малейшего желания хоть как-то п о н я т ь ближайшего союзника Америки, каким была Россия в Ялте весной сорок пятого.
Элеонора Рузвельт, вернувшись осенью сорок пятого года из Лондона, куда ее сопровождал Даллес, встретив посла на приеме, посетовала, что Даллес совершенно одержимо не верит русским: <Откуда такая подозрительность?> Вдова президента, которую Трумэн продолжал прилюдно называть <первой леди>, подчеркивая этим свой респект к Рузвельту, улыбнулась тогда: <Отчего-то именно на Острове Даллес становится все более подверженным приступам недоверия ко всем предложениям, которые исходят из Москвы, видимо, на него очень сильно влияет Черчилль>.
Громыко помнил, как поразила его информация, пришедшая в посольство из Тегерана: Сталин, не добившись - сколько ни пытался, - получить точного ответа от Черчилля, когда же начнется вторжение союзников в Европу, поднялся с кресла и, сдерживая гнев (только глаза как-то странно пожелтели), обратился к Ворошилову и Молотову:
– У нас слишком много дел дома, чтобы здесь тратить время. Едем! Ничего путного, как я вижу, не получается...
Дело спас протокол: <Маршал неверно меня понял, - заметил Черчилль, точная дата в конце концов может быть названа - май сорок четвертого...>
В информации, пришедшей послу Советского Союза в Вашингтоне из Москвы, подчеркивалось, что Черчилль отступил из-за того, что Рузвельт явно был против его политики несколько снисходительного <сдерживания> русских... Рузвельта нет, а Черчилль здравствует, в сопровождении Трумэна приехал в Фултон, произнес речь против красных, звал к единению с и л ь н о г о Запада в его противостоянии <мировому коммунизму>.
...Однажды Трумэн - в ту пору вице-президент - пригласил посла в Белый дом, на <киновечер>. Показывали хронику: сражение на Тихом океане, борьба американской пехоты против японцев; потом пошли кадры советских документалистов: битва в Белоруссии и на Украине; Трумэн, сев рядом с послом, то и дело повторял:
– Это поразительно, совершенно поразительно! Какой героизм народа! Какая мощь вашей армии! Я совершенно потрясен, я не нахожу слов, чтобы выразить свое восхищение...
Посол не знал еще этих кинокадров, только что пришли с Родины; смотрел поэтому на экран жадно, мечтая увидеть кого-либо из друзей или родных среди пропыленных, израненных солдат, рвавшихся на Запад. Трумэн, однако, говорил без остановки, в степенях все более превосходных, каждую фразу кончал вопросом: <Не так ли?>, <Не правда ли?>; надо было отвечать, отрываясь от экрана, отвечать точно; трудно было заставить себя забыть слова этого же человека, сказанные им в начале войны: смысл их был циничен и продиктован традициями дремучего изоляционизма -
После того как показ фильмов кончился, Трумэн пригласил на коктейль; продолжал много и одухотворенно говорить о подвиге русских, об их в з н о с е в общую победу над коричневым чудовищем, о том, как он высоко ценит героизм Советов.
...Посол внес последнюю правку в абзац завтрашнего (нет, какое там, сегодняшнего уже) выступления, прочитал его на слух, вроде бы получилось:
– Обстоятельства сложились так, что одно из величайших открытий человечества вначале нашло свое материальное претворение в определенном виде оружия - в атомной бомбе. Однако хотя до настоящего времени такое использование атомной энергии является единственным практически известным путем ее применения, человечество стоит на пороге широкого применения атомной энергии в мирных целях на благо народов... Существуют два возможных пути для использования этого открытия: один - использование в целях производства средств массового истребления, второй - использование его во благо человечества. Парадоксальность положения состоит в том, что первый путь более изучен и освоен. Второй - практически неизвестен. Однако это обстоятельство не только не умаляет значение задач, стоящих перед атомной Комиссией ООН, но, напротив, подчеркивает еще в большей степени значимость этих задач в деле укрепления мира между народами...
Громыко вспомнил лицо Оппенгеймера; большой ученый, один из <отцов> атомной бомбы, во время последней встречи с ним совершенно однозначно высказался в поддержку предложения о безусловном запрещении производства оружия массового уничтожения, хотя не знал тогда, да и не мог знать, что уже е ж е д н е в н о в Штатах производилась новая атомная бомба... Против кого будет обращено это оружие?
Вспомнил Альберта Эйнштейна; маленький, согбенный, он во время одной из встреч тихо, как-то даже горестно заметил: <Знай я, что у Гитлера не будет атомной бомбы, ни за что не стал бы поддерживать здешний ядерный проект, ни в коем случае не стал бы...>
Посол никогда не мог забыть, сколько холода и затаенного торжества было на лице Трумэна в Потсдаме, когда он сказал Сталину про успешное испытание ш т у к и; именно тогда посол вспомнил, как в Ялте, всего полгода назад, Сталин пригласил Молотова, и его, посла в США, - протокол, он и есть протокол, - навестить Рузвельта, почувствовавшего недомогание; в тот день заседание Большой Тройки было из-за этого отменено; президент лежал в кабинете, отведенном ему на втором этаже Ливадийского дворца; визиту <дяди Джо> обрадовался, заранее подготовившись к тому, чтобы принять гостей. Впервые посол понял, какая это трудная для президента р а б о т а - быть, как все, чтобы никто не заметил недуга, доставлявшего ему ежечасное страдание. Во время предвыборных выступлений надо было загодя поднимать коляску Рузвельта на трибуну так, чтобы этого не видели американцы, ибо лидер обязан быть атлетически здоров, красив и улыбчив; каждая нация живет своим стереотипом руководителя; генетический код истории, иначе не скажешь, хоть и небесспорно; впрочем, что есть абсолютного в этом мире?
Серое, изборожденное сильными морщинами лицо Рузвельта, на которое падали лучи крымского солнца, как-то странно контрастировало с его глазами, которые то светились открытым дружеством, делая облик президента привычным, знакомым по тысячам фотографии, то замирали, становясь жухлыми, лишенными жизни; посол вспомнил страшное по своей точности выражение: <фар авей лук>– <взгляд отрешенный>...
Спускаясь вниз - визит был недолгим, всего двадцать минут, - Сталин остановился на площадке между вторым и первым этажами, достал трубку, неторопливо раскурил ее и, не оборачиваясь к спутникам, а словно бы обращаясь к себе самому, тихо заметил: