Ёсико
Шрифт:
— Начали! — закричал Миягава.
Актер великолепно выдал реплику. Молодой человек и девушка обнялись, его губы на короткое мгновение коснулись ее губ, обернутых в марлю. Мерфи улыбался, как благосклонный священник. А мне тогда все это не понравилось. Но тем не менее мы стали свидетелями великого момента: первого поцелуя в истории японского кинематографа.
Всеобщее облегчение ощущалось почти физически. Госпожа Ямагути прямо на месте сплясала восторженную джигу. Актер, которого звали Окуно Сиро, ухмыльнулся и почесал затылок под аккуратно уложенными волосами. И даже Миягава больше не выглядел напряженным, представляя нас своим звездам.
— Привет! — сказала мисс Ямагути, тряхнув мою руку. — Приятно с вами познакомиться. Я люблю американцев.
— Ну, — ответил я, слегка ошарашенный, — а я люблю японцев.
Она нервически хихикнула.
— Не-е-е-ет! — сказала она, протестуя. Возможно, она подумала, что я отношусь к ней свысока.
Мерфи же взял ее за руку:
— Просто здорово, что я познакомился
— Ри Коран! — сказал я. — Вы — Ри Коран? Я обожаю ваш фильм!
Все ненадолго замолчали, как будто я сказал что-то бестактное. Может быть, я обидел ее, перепутав с кем-то. Но я был уверен, что это она. Как я мог забыть это лицо, глаза? Конечно, на экране актеры всегда выглядят крупнее. Я стоял, как дурак-поклонник перед любимой актрисой, и смотрел на нее.
— Ри Коран, — тихо ответила она. — Да, когда-то меня так звали… Но Ри Коран больше нет. Она умерла в сентябре сорок пятого. Сейчас меня зовут Ёсико Ямагути, и я прошу вас быть снисходительным.
Значит, китайская девчонка, которой восхищался Фрэнк Капра, на самом деле была японкой! А почему тогда у нее китайское имя? Как и многое в Японии, все это весьма озадачивало. Вообще-то для меня — до того, как я приехал в Японию, — все азиаты были на одно лицо. Я не мог отличить китайца от японца или корейца. Теперь же мне казалось, что различать я научился. Но Ямагути не выглядела как типичная японка. Она выглядела, ну, не знаю… как азиатка — и всё.
7
Меня часто спрашивают,как японцы смогли так внезапно превратиться из наших самых жестоких врагов, готовых драться с нами до смерти, в дружелюбных, покорных и миролюбивых людей, с которыми мы встретились после того, как война закончилась. Словно бы кто-то нажал, волшебную кнопку — и вся нация из «мистеров хайдов» превратилась в «докторов джекиллов». Мы ждали, что нас встретит миллион отравленных бамбуковых копий, вместо этого мы получили «ассоциацию отдыха и развлечений», предлагавшую японских девушек солдатам союзников — да, именно так — до тех пор, пока наши же собственные пуритане не решили запретить сей вид общения.
Подобная метаморфоза в поведении может объясняться элементарной практичностью. Осознавая, что их солдаты вытворяли с другими нациями, японцы хотели уверенности в том, что мы не будем им платить той же монетой. Для многих европейцев это стало еще одним подтверждением типично японского таланта обманывать — дескать, они всегда были нацией двуличных лжецов, которые думают одно, а говорят другое и которые с фальшивой улыбкой смотрят на мир сквозь прорези глаз на бездушной маске лица.
Но лично я так не думаю. Я верю, что японцы были по-своему честны. Они искренне верили в священную войну за своего императора, а теперь столь же искренно верят в свободы, которые мы пообещали им по окончании войны. Представители западной цивилизации, верящие в единого Бога, ценят логичность. Мы ненавидим противоречия. Быть настоящим — значит быть последовательным. Восточный же разум так не работает: в один и тот же момент он запросто может иметь два совершенно противоположных мнения. На Востоке много богов, и японский ум бесконечно гибок. Мораль — это всего лишь вопрос правильного поведения в нужное время и в нужном месте. И поскольку понятие греха в японском сознании попросту отсутствует, оно, это сознание, в полном смысле слова безгрешно. Правильным было умирать за императора до 1945-го, и так же правильно верить в демократию после войны. Одна форма поведения не более и не менее искренна, чем другая. В этом изменчивом мире иллюзий все зависит от обстоятельств. Вы можете воспринять это как философию обмана. Я же предпочитаю называть это мудростью.
Все это я понял не сразу. Я не раз спотыкался и сделал много неверных шагов, прежде чем хотя бы начал проникать в дебри японского сознания. Одна вещь поразила меня сразу же, как только я ступил на японскую землю, — полное отсутствие у японцев ностальгии или просто сожаления о разрушенном визуальном прошлом. Иллюстрацией может послужить такая история.
Однажды я поднимался по ступеням холма Уэно к самой высокой точке равнины, граничащей с рекой Сумида. Оттуда открывался вид на многие мили вокруг: кучи аккуратно собранного мусора, плохонькие деревянные дома, иногда крыша храма или каменный светильник, напоминающие о том, что здесь было до той мартовской ночи 1945-го, когда наши В-29 разнесли в щебень б о льшую часть города.
Среди уцелевших сооружений рядом с местом, где я стоял, высилась бронзовая статуя Сайго Такамори — мятежного самурая с глазами навыкате и густыми бровями. Он бросил вызов пушкам прозападной армии Мэйдзи в героической и самоубийственной последней битве 1877 года. Его самурайское войско было вооружено только пиками и мечами. Предприятие безнадежное, вне всякого сомнения. По легенде (а кто захочет ее оспорить?), Сайго вспорол себе живот и умер благородной смертью воина. Японцы до сих пор относятся к своему герою с громадной любовью и уважением. А еще он остался в памяти народной, кроме всего прочего, из-за выдающегося размера своих яиц.
Вот так он и стоял,
32
Кёртис Эмерсон Лемэй (Curtis Emerson LeMay, 1906–1990) — генерал ВВС США, под чьим началом была разработана и реализована бомбардировочная стратегия американской авиации на Тихом океане в ходе Второй мировой войны. Непосредственно руководил массивными бомбежками японских городов и минированием японских водоемов. После войны принимал активное участие в дальнейшей разработке американского ядерного арсенала. «Цветочными корзинами Молотова» называли особо мощные зажигательные бомбы, спроектированные им специально для сбрасывания на Токио.
33
Э до — старое название Токио (до революции Мэйдзи 1868 г.).
— Сидни-сан! — сказал он, продолжая хихикать. — C’est pas grave. [34]
— И постучал себя по виску. — Вы не можете разрушить мой город. Он весь у меня вот здесь.
Я восхищался этим человеком больше, чем кем-либо еще в своей жизни. Я осознал всю глупость западных иллюзий, наше идиотское высокомерие в стремлении построить города на вечные времена. Потому что все, что бы мы ни делали, будет временным, и все, что бы мы ни построили, со временем превратится в пыль. А верить во что-либо другое — просто тщеславие. Восточный разум изощреннее нашего, я давно это понял. Этот изменчивый мир всего лишь иллюзия. Вот почему для Ханадзоно не имело значения то, что Токио его юности остался лишь в его памяти. Даже если бы все здания снова оказались на своих местах, город все равно не остался бы таким, как прежде. Все двигается, все меняется. Принять это — значит стать просвященным. Не могу сказать, что я достиг этой степени мудрости. Я все еще страстно желал чего-нибудь неизменного.
34
Здесь: все это пустяки ( фр.).