Эскадрон «Гильотина»
Шрифт:
Полковник Веласко вышел из вагона. И тут же столкнулся с Хулио Бельмонте.
— Хулио, я хотел…
— Побольше почтения, гусь раскормленный?
— Встать по стойке «смирно»! — приказал Веласко.
— Больше ничего не хочешь?
— Немедленно встань по стойке «смирно» и не смей больше повторять эту гадкую кличку?
Бельмонте смерил его презрительным взглядом:
— Ну все, гусяра жирный! Добился своего: будет тебе трибунал.
Фелисиано вернулся от Вильи в самом лучшем расположении духа: во-первых, его окрыляла услышанная от генерала новость, во-вторых, у него появилась возможность поквитаться с Бельмонте. (И действительно, состоялось заседание трибунала, на котором рассматривалось дело Бельмонте — ему удалось избежать расстрела лишь благодаря тому, что он был одним из любимчиков Вильи. Однако генерал, верный своему принципу не прощать нарушителей дисциплины, примерно
«А если через пятьдесят лет Вилью вознесут выше, чем Наполеона, чем Идальго, чем Боливара?» — думал Веласко, а воображение уже подсказывало новый вопрос: «А если Вилья станет президентом? Тогда я мог бы сделаться министром». Веласко вдруг отчетливо ощутил, что стоит перед лицом дамы, имя которой История. Он, так долго учившийся, прочитавший множество книг о великих битвах, восхищавшийся героями борьбы за независимость, как-то не заметил, что и его самого закружил вихрь Истории, той самой, настоящей, о которой позднее напишут книги, о которой будут спорить до хрипоты в университетских аудиториях. Веласко представил себе школяров, изучающих по книгам вклад, который он лично внес в историю: «И только благодаря лиценциату Фелисиано Веласко-и-Борболья де ла Фуэнте Мексиканская революция смогла победить. Родина будет вечно благодарна своему герою». Он, Фелисиано, стал избранником Истории, и даже не догадывался об этом!
Ах, История!
Веласко тщательно взвешивал все «за» и «против». Нужно было принимать решение. На одной чаше весов лежали ожидавшая его в Европе счастливая жизнь, возможность разбогатеть, жениться на молоденькой мексиканке — из приличной семьи бежавших с родины порфиристов, квартира в Париже и загородный дом (или даже замок) где-нибудь на Луаре, возможность провести остаток жизни в буржуазном покое и счастье. Он смог бы продать много гильотин: в Европе бушевали войны и гильотины были ей нужны. Не зря же сказал американец, что гильотина Веласко лучше французских. Можно открыть большую фабрику, где будет много серьезных трудолюбивых рабочих (не чета бездельнику Алваресу и мерзавцу Бельмонте), которые, выходя на улицу после трудового дня, будут распевать веселые прованские песни.
На другой чаше уселась История, великая соблазнительница, сулившая бессмертие, поклонение, портреты в учебниках, славу героя, обожание, возможность занимать высокие должности, играть важную роль в политике, быть на равных с сильными мира сего… А еще он нашел бы Белем (он готов искать ее по всей стране), и она разделила бы с ним радость победы.
После долгих колебаний Веласко склонился в пользу революции, уже почти победившей и сулившей ему бессмертие. Еще одну жертву заманила История в свои сети.
Веласко вздохнул с облегчением, разглядев вдали контуры своего в ел икол епного творения. Гильотина горделиво возвышалась над окружавшими ее и смотревшими на нее с восторгом и страхом мужчинами и женщинами. Она казалась Веласко воплощением божьего промысла, универсальным символом смерти, перед которым почтительно склоняются все. К
Ликование по поводу прибытия армии Вильи на вокзал Такуба продолжалось. В затянутом облаками холодном небе взрывались сотни ракет, праздничный салют расцвечивал яркими красками серый день. Почти от всех собравшихся исходил сильный и резкий запах спиртного. Праздновали так, как умеют праздновать только мексиканцы, для которых праздник — цель, а не средство. Пары танцевали, обнявшись, тесно прижимаясь друг к другу, ритмично и быстро (мелодии, которые играл аккордеонист, были одна зажигательнее другой), терлись друг о друга, вызывая к жизни вечное электричество. Некоторые женщины позволяли солдатам, уставшим от пороха и крови, срывать поцелуи. То тут, то там появлялись стайки детей, зараженных общим энтузиазмом. От тел пахло грязью, потом, землей — это был запах простолюдинов, черни, людей очень далеких от того круга, к которому принадлежал Веласко. Запах этой толпы ничем не напоминал те нежные ароматы, среди которых вырос Фелисиано. Это были запахи-антагонисты. И все-таки он, такой непохожий на всех этих людей, чувствовал, что у него есть с ними что-то общее. Не общая религия или общая вера в победу революции, не обычаи, не цвет кожи, не одежда, не национальность, не принадлежность к одной и той же эпохе — нет, это было нечто, шедшее из самых глубин человеческого естества, нечто необъяснимое.
Наступила ночь, и разгорелись страсти. На смену танцам в обнимку пришли дикие пляски, на смену праздничной радости — замаскированная злоба. Шутки сменились ожесточенными перебранками, поцелуи — укусами, ласки — драками. Если раньше звучала музыка, то теперь это была уже какофония, если раньше стреляли только для удовольствия и только в воздух, то теперь целились в живых людей.
Сероватые дневные облака превратились в черные ночные тучи, из которых закапали крупные капли. Раскаты грома оглушали, а молнии слепили. И посреди разбушевавшейся стихии величественно возвышалась гильотина. Возвышалась, как идол на час, как символ мимолетности мгновения, как немой свидетель триумфа свободы. В ту ночь праздновали прибытие в столицу Вильи и Сапаты, приход революционных сил к власти, желанное обретение свободы. Обманчивой свободы. Все вокруг знали — в истории немало тому примеров, — что свобода продлится недолго, что скоро все вернется в прежнее русло и что народу снова придется ждать века, чтобы пережить еще один подобный момент. Так что нужно было пользоваться выпавшей возможностью и праздновать, насколько хватит сил.
Веласко, хотя и не разделял до конца радости народных масс, поддался всеобщему настроению. Этому способствовали и перемены к лучшему, происшедшие в его собственной жизни. Он напился. Он танцевал. Он позволял подшучивать над собой, позволял себя оскорблять. Его называли гусаком, коротышкой, франтом, тупоголовым — ему было все равно: был праздник и нужно было праздновать. А все остальное было неважно. Назавтра все забудется. Толстая вульгарная женщина, курносая, с огромным ртом, из которого пахло псиной, с потерянным взглядом, стала его подругой на эту ночь. В ее объятиях Фелисиано забыл обо всех своих сомнениях.
Веласко проснулся под железнодорожным вагоном. Рядом с ним, полуодетая, в порванной блузке, громко храпела вчерашняя толстуха. Чуть поодаль спали другие пары. Одежда Фелисиано была в грязи. Он промок и замерз. И плохо помнил события прошедшей ночи.
Веласко осторожно, чтобы не разбудить толстуху, выбрался из-под вагона, отряхнул грязь с одежды, кое-как пригладил остатки волос. В десяти метрах от него, в луже, лежал труп парнишки, спина которого была изрублена мачете. Веласко долго смотрел на парнишку: было жаль его — совсем молодой… Потом вынул из кармана несколько монет, бросил их рядом с толстухой и отправился на поиски Алвареса.
Алварес тоже провел ночь не один: Веласко застал его спящим в обнимку с высокой, худой и некрасивой проституткой.
— Алварес! Алварес! — Фелисиано тряс помощника за плечо.
— М-м-м-м-м…
— Вставай.
— М-м-м-м… сейчас… встаю… Погоди минуточку…
Алварес широко зевнул, сбросил с себя ногу проститутки и поднялся.
— Что еще? Что случилось?
— Нужно поторопиться. Сегодня у нас несколько казней. И у меня много поручений от генерала Вильи.
— И кто у нас сегодня — свиньи или куры? — Алварес с хрустом потянулся.