Этюд с натуры
Шрифт:
Весть об уходе Померанцева не обрадовала меня. Я хотел, чтобы все то, на чем настаивал старик, произошло в иной обстановке, без эмоций и категоричности. Померанцев еще был полон сил, мог работать в институте, и уход его — несправедливость, а я вроде как пользуюсь возможностью.
Правда, кто знал суть затянувшегося конфликта между директором и Померанцевым, успокаивал меня: рано или поздно это должно было произойти. Старик Померанцев не из тех, кто уступает, изменяет своим принципам. Противники мои и недоброжелатели присмирели. Сник даже Виктор Бакшеев, заведующий
Начинал Бакшеев токарем, без отрыва от производства закончил университет, пробился с трудом в аспирантуру и к сорока годам защитил кандидатскую. Не обладая глубокими познаниями, добивающийся всего ценой больших усилий, как бы вымучивая, приспосабливаясь к обстоятельствам и тем, от кого зависел, он незаметно привык к такому укладу жизни, ловчил и лавировал, осознавая свою ущербность, но изменить положение не стремился, наоборот, боялся потерять добытое таким трудом и тащил лямку. Хвалиться удачами Бакшеев не мог, а потому избрал свой путь. Напускал на себя вид простака и говорил:
— Я — лошадка. Должен же кто-то и черновую работу делать.
Вот, мол, я перед вами весь, не лезу в гении, не требую ни орденов, ни званий. Ему не завидовали, не принимали всерьез, но и не трогали. Наоборот, старались не забыть, не обойти. Вроде как жалели его и благодетельствовали.
У меня с Бакшеевым было несколько стычек на заседаниях кафедры, и он искал малейшую возможность, чтобы насолить мне. Однажды я спросил его прямо:
— Виктор, какая выгода тебе от всего?
Он улыбнулся не то заискивающе, не то предостерегающе:
— Не хули других, дабы самому не быть хулимым…
Но теперь Бакшеев пытался найти пути к примирению, как бы невзначай попадался на глаза. Я понимал его состояние: совершись все так, как говорят, думал он, ему расплаты не миновать. Хотя я и не помышлял о подобном — ни обиды, ни озлобления к нему не питал. Был он, и не было его.
Поговорить бы начистоту с Аней о надвигающихся переменах… Но Аня уехала на две недели в Москву. Договорилась по телефону с вдовой писателя Константина Воробьева, Верой Викторовной. Интересовали Аню подробности написания повести «Это мы, господи!..». Писал ее Воробьев по горячим следам, бежав из Шяуляйского концлагеря. Скитался поначалу по лесам, на одном из хуторов приютила его семья, в которой хозяин был русским, а хозяйка — литовка. Они и связали бежавшего из плена лейтенанта с партизанами, дочь хуторян стала после победы женой Воробьева.
Без Ани я чувствовал себя как бы осиротевшим, посторонним в собственном доме. Мне хотелось увидеть ее, сказать о своей любви; представлял, как вспыхнут ее глаза, как дрогнут ресницы, когда она услышит эти слова. Думал о нашей встрече в аэропорту — я обниму ее и скажу: «Знаешь, дороже тебя у меня нет никого…»
И вдруг звонок в дверь. Подумал с неприязнью: кого еще принесла нелегкая? Звонок задребезжал
— Ты сбежала?
— Не смогла больше… Пытка не видеть тебя… — говорила и ласково ерошила мои волосы на затылке.
— Без тебя и у меня пустота…
Она тихо засмеялась в моих объятиях.
Пока я готовил кофе, Аня приняла душ и теперь сидела в дорожном халатике, спрятав под себя ноги. Кофе она любила с апельсином — положит дольку в рот и запивает. Смотрела с полуулыбкой, как я хозяйничаю, и не прятала счастья. Попросила сесть рядом, обняла за шею, обожгла поцелуем и уже не владела собой, не противилась, жадно искала мои губы…
Утром Аня вдруг заявила о ремонте моей квартиры. Подобные неожиданности были в ее характере, ее одержимость удивляла и восхищала меня. Я и сам собирался обновить обои, обстановку и даже определил место для телевизора, уголка отдыха, но все откладывал.
— Сменим обои, выберем более теплые тона.
— Согласен. Я же замечаю, что ты чувствуешь себя здесь чужой.
— Неправда. Просто хочется, чтоб не возникало впечатления холостяцкой заброшенности — стол, стулья, диван…
— Не обращал внимания.
— Позволь распоряжаться мне.
— Будь по-твоему, ты — хозяйка.
Съездили в магазин, выбрали какие-то моющиеся обои, а для кухни Аня выцыганила самоклеящиеся. В выходные мы резали, подгоняли и клеили рулон за рулоном. Комната на глазах преображалась, казалась просторнее и выше. Мебель старая вроде и не смотрелась теперь.
— Стенку необходимо купить, стулья полумягкие…
— Ну… Столько денег у меня и не найдется!
— Продадим «Жигули».
— Вот уж нет! С мебелью мы потерпим.
— Машина мне ни к чему, ржавеет.
— Продавать не будем! — стоял я на своем. — Лето подойдет, в отпуск соберемся, а на чем? В душном вагоне трястись?
— Мы поедем в отпуск? Ой как хорошо!.. Тогда… Я тебе плед принесу. Лежит у меня английский.
Ее возня по дому, покраска и побелка — все это нравилось мне, доставляло удовольствие. Я удивлялся, обнаруживая в себе хозяйственную сметку, мастеровитость, желание подчиняться распоряжениям дорогого человека, видеть обновление. Как и тому, что вижу Аню по-домашнему озабоченной, заляпанной брызгами мела, и думал, что никогда не забуду этих минут до конца жизни.
Мы строили планы, говорили о защите ее диссертации, а там… Мы не высказывали вслух заветное, боялись сглазить.
Все грезилось нам в радужном и сказочном свете, но, к сожалению, судьба является порой в самом заурядном виде.
В метро столкнулся нежданно-негаданно с Тосей. Она спешила, поругивая двух мальчуганов. По черным, как терн, глазам, головам, будто головешки, понял, что сыновья — ее. Пацаны есть пацаны, они отставали от матери, гонялись друг за другом, боролись. Куртки у обоих были нараспашку, сорочка у младшего вылезла из-под ремня брюк. Тося пыталась урезонить их, но, притихнув на минуту, братья затевали исподтишка возню.