Евангелие от Джимми
Шрифт:
— Ем, пока не остыло.
Я жую, а они смотрят на меня с нескрываемой тревогой. Я поворачиваюсь к озеру, где среди лодочек плавают утки. Девушки смеются, мужчины щелкают фотоаппаратами, какой-то ребенок из-за ограды бросает в воду хлеб. Простая, обычная жизнь, на которую я больше не имею права. Я смотрю, как сидящая в траве парочка на том берегу гоняет по воде парусник с дистанционным управлением. Из чего мне, собственно, выбирать? Меня селят в роскошном отеле, приглашают в горы, предоставляют в мое распоряжение гениального сценариста, чтобы выучить меня на Мессию, которого не стыдно показать папе римскому… Если я откажусь, останусь безработным, бездомным — и свободным.
Я утираю рот, кладу салфетку на стол.
— Мне надо еще немного подумать.
За столом так и слышится дружный вздох облегчения.
— Мороженое? Десерт? — предлагает советник по науке, доставая портсигар.
— Не стоит, я допью вино.
— Вас отвезут в отель на машине, — говорит Купперман. — Отдохните немного, а в четыре у нас намечен небольшой брифинг в номере доктора Энтриджа: вы познакомитесь с остальными членами команды. Если все будет в порядке и мы доработаем наши соглашения, завтра с утра отправимся в Скалистые горы.
Я беру в руки фотографию, на которую так и не посмотрел. Огромное шале из темного дерева с красными ставнями в еловом лесу, кругом — заснеженные вершины.
— Может быть, вы предпочли бы пустыню? — осторожно интересуется Ирвин Гласснер.
Я благодарю их за обед и говорю, что хочу пройтись пешком.
— Я провожу вас, — предлагает отец Доновей, вставая. — Если, конечно, вы не против…
Я чувствую, что те двое недовольны, и поэтому киваю.
Перед уходом я забегаю в туалет и там, в кабинке, оставляю сообщение на автоответчике Ким: если она еще в Нью-Йорке, если хочет со мной увидеться и узнать подробнее обо всем, что со мной произошло, меня можно найти в «Паркер Мередиане». Еще я добавляю самым искренним тоном, сумев подпустить даже необходимую дрожь и хрипотцу в голосе, что она будет очень-очень нужна мне в самое ближайшее время как адвокат.
Небо затянуло тучами, пронизывающий ветер разогнал гуляющих. Я быстро шагаю по аллеям, священник тяжело дышит, поспешая сзади, со своим потертым портфельчиком под мышкой, в сером непромокаемом плаще, у которого не хватает половины пуговиц.
— Он просил передать вам большой привет, — вдруг слышу я за спиной.
Вижу, как святой отец косится на меня краем глаза, ждет моей реакции. Речь идет, конечно, о Филипе Сандерсене — в протоколе с описанием моего клонирования это имя напечатано наверху каждой страницы. В моей памяти эти пять слогов не пробуждают ничего, только белый халат, один из многих. Я спрашиваю священника, какой он.
— Это замечательный человек, Джимми. Мы познакомились во Вьетнаме, когда нам было по двадцать; я видел его в самых страшных обстоятельствах, какие только могут выпасть на долю человека, — в которых он только и познается по-настоящему. Я был ранен, почти без сознания; он бежал из плена вьетконговцев и вынес меня на плечах. Три дня он переносил меня из укрытия в укрытие, пока наши не нашли нас.
Я замедляю шаг, но ничего не отвечаю. Что-то этот портрет не вяжется с образом безумного ученого, затворника в своей лаборатории.
— Он так и не оправился от этого ада. Не смог забыть детей-солдат, которых вынужден был убивать… Вернувшись в Штаты, он основал Фонд инвалидов войны. Он потому и работал над стволовыми клетками, что был одержим идеей возрождения. Утверждал, что если генетические ресурсы, к
— Благодаря мне?
— Он добился успеха: вы родились, но дальнейшее… Он сам позвал меня. Когда он рассказал мне о вас, я был, конечно, потрясен до глубины души, ваше появление на свет возмутило меня как насилие над волей Господа… Но я не мог отказаться — ради вас. Я не имел права оставить дитя в руках ученых, не пробудив в нем душу и слово Божье… Я старался дать вам все тепло, какое только мог, чтобы скрасить вашу жизнь в неволе, хотя вас она как будто не тяготила, впрочем…
Остановившись, я заглядываю ему в глаза.
— Каким я был в детстве?
Он опускает голову, мнется, гоняет ногой камешек в траве.
— Тихим. Очень тихим. С невыносимым взглядом. Ваши глаза судили молча, ведали, не зная, все безропотно принимали заранее…
— Я был крещен?
— Да, разумеется. И обрезан на восьмой день, точно по святому Луке. Ты принял все таинства, и ни одно не было лишним в твоем случае: бар-мицва, первое причастие…
— Я творил чудеса?
Он поднимает глаза. Я вижу в них колебание, смущение, уклончивость, но искренность все же берет верх.
— Мы с тобой, — начинает он нерешительно, — однажды проделали опыт. Мы сидели в саду Исследовательского центра, я читал тебе об исцелении слепого в купальне Силоам, и вдруг у меня прихватило колено. Я не мог подняться. Со мной это случалось иногда. Осколок снаряда остался там после Вьетнама. Ты, под впечатлением от Евангелия, спросил меня: «А я тоже могу исцелить тебя от недуга?» Я посмотрел на тебя и ответил: «Как знать». Тогда ты зажмурился, положил ладошки на мое колено, держал их долго — и у тебя получилось,Джимми. Тебе было четыре с половиной года. С тех пор я никогда больше не чувствовал ни малейшей боли в суставе. И даже следа осколка не видно на моих рентгеновских снимках.
Я вглядываюсь в глубину его глаз. Нет, никаких воспоминаний о близости с этим человеком. Только одна фраза навеяла мне что-то. Я вполголоса повторяю ее: «Как знать»,и она пробуждает странный отклик в душе, это словно кредо, многократно воспроизводимое перед зеркалом в борьбе с сомнением и уверенностью одновременно.
— Я, во всяком случае, Джимми, с того дня знаю точно. И что ты хотел исцелить смоковницу, меня совсем не удивило. Покажи мне ее.
— Это клен.