Евпраксия
Шрифт:
Опекунша взяла воспитанницу за руку:
— Для чего бросаться хлёсткими словами? По закону — греха, а по справедливости — плод любви. Ведь любовь всегда праведна.
— А твоя любовь к императору Генриху?
Изменившись в лице, Евпраксия ответила строго:
— Сей вопрос не для твоего разумения.
Девочка, поняв, что зашла слишком далеко, залилась густой краской. И, уставившись в миску с кашей, стала бормотать:
— Извини меня, матушка, мой свет, не подумавши брякнула...
Взрослая, смягчившись, вновь дотронулась пальцами до её расчёсанных на прямой пробор светло-русых волос:
— Ладно, ладно, не сержусь боле.
Девочка пожала плечами:
— Дык ведь все, кому не лень, бают...
— Вот ведь балаболы, ей-богу! Делать людям нечего, кроме как перемывать мои косточки. Ты не слушай их.
— Хорошо, не буду.
— А начнут говорить — не верь.
— Ничему не поверю, матушка, мой свет.
— Я одна знаю правду.
— Мне ея поведаешь? — Васка посмотрела на княжну снизу вверх, с любопытством.
Евпраксия произнесла твёрдо:
— Нет. — А потом пояснила: — Это никого не касается.
— Никого-никого?
— Совершенно. — Опекунша встала. — Заруби сие на своём маленьком носу. — Наклонилась и поцеловала девочку в лоб. — Доедай, допивай, и пойдём помолимся. Чтоб Господь наш Иисус Христос сжалился над нами. И над теми, кого мы любим. — Осенила её крестом и вышла.
И пока проходила в свои покои, вдруг подумала: «Ну а что, если сочинить Генриху письмо? Тайно передать через иудейских купцов? Завтра и отправить? Может, он теперь, после отречения, вновь захочет соединиться со мною?» Затворила дверь и, упав у себя в светёлке на колени в Красном углу, заломила руки, протянула их к иконе Матери и Младенца:
— Пресвятая Богородица, Дева Мария! Вразуми и наставь! Как мне поступить? Ведь моя жизнь без него — не жизнь!..
Киев, на следующий день
Отпевание Яна Вышатича в церкви Спаса на Берестове проводил сам митрополит Киевский и Всея Руси Никифор. Был он константинопольский грек, худощавый, с бородкой клинышком. Говорил исключительно на греческом и по-русски понимал плохо. Вкруг него и гроба сгрудилась со свечками высшая киевская знать: правящий князь Святополк Изяславич и его супруга-половчанка; брат покойного — тоже тысяцкий, Путята Вышатич; прочие бояре; из Переяславля прибыл тамошний князь Владимир Мономах; тут же стоял игумен Печерского монастыря Феоктист и игуменья Андреевской обители Янка. Резко пахло ладаном. Чистые, высокие голоса певчих трогали за самое сердце.
Ян Вышатич лежал в гробу и напоминал деревянную куклу. Совершенно не был похож на того молодцеватого воеводу, что сопровождал Евпраксию в Германию: басовитого, стройного, осанистого, несмотря на свои тогдашние шестьдесят с лишним лет, с золотой серьгой в правом ухе и раскатистым, задиристым смехом.
Как давно это было!
Евпраксия стояла и вспоминала. Восковая свеча горела в её руке, чуть потрескивая и тая. На душе было горько, пусто, одиноко, тоскливо...
Неожиданно услышала брошенное кем-то недовольным шёпотом: «Кто пустил сюда суку-волочайку?» — вздрогнула, подняла глаза. И увидела гневные глаза настоятельницы Янки.
Та напоминала ворону: в чёрном одеянии, узком чёрном платке, стягивавшем щёки, чёрном клобуке и с большим носом-клювом. Бледное невыразительное лицо... Синеватые недобрые губы...
К ней наклонился Мономах и сказал что-то на ухо. Янка фыркнула, дёрнула плечом, отвернулась. Мономах
Но ушла из церкви, не дождавшись выноса тела. Выскользнула тихо, не желая больше обращать на себя внимание. Да и надо было успеть до конца церемонии заглянуть к киевским евреям, чтобы передать заветную грамотку.
Торопливо спустилась с паперти, разместилась в коляске, на которой её привезли из Вышгорода, наказала кучеру:
— По дороге домой заверни в Лядские ворота.
Тот не ожидал подобного распоряжения; обернувшись, проговорил:
— А княгинюшка велели никуда, значит, не сворачивать.
— Делай, как сказала.
Волюшка твоя. Нам чего? Мы холопы. Наше дело помалкивать. — И, причмокнув, щёлкнул кнутом: — Н-но, залётныя!
А еврейский квартал Киева находился как раз возле Лядских ворот (в обиходе их порой называли ещё Жидовскими) и включал в себя несколько десятков домов, в том числе и каменную синагогу. Обретались тут беженцы из Германии, где еврейские погромы не были редкостью. На Руси же иудеи занимались торговлей и ростовщичеством. И за пребывание в городе князь взимал с иноверцев очень крупную пошлину, на которую содержал всю свою дружину. Но евреи с готовностью подчинялись, лишь бы жить в спокойствии и достатке. Местные, киевские, купцы и ростовщики, разумеется, много раз пытались извести конкурентов. Жаловались князю — мол, нельзя терпеть на святой Руси эту нечисть, что распяла Христа. Князь их не слушал, почитая выгоду выше богословских размолвок.
В синагоге раввином был некто Лейба Чёрный (по-немецки — Шварц) — тощий дядька с пейсами, крючковатым носом и большой оттопыренной нижней губой. Говорил негромко, вкрадчиво, с характерным акцентом и заметно грассируя. Выступал посредником в связях между князем и еврейской общиной, лично приносил раз в полгода пошлину во дворец. Евпраксию знал со младых ногтей и всегда ей почтительно кланялся, даже когда та была ещё маленькой девочкой.
И теперь, завидев княжну, поклонился, приложив руку к сердцу. Маслено сказал:
— О, какая честь видеть столь значительную особу в наших скромных стенах...
Ксюша перебила его:
— Не трынди, Лейба. Некогда плести словеса. У меня к тебе дело.
— Понимаю, сударыня. Разве ж Лейба кому-то нужен без дела? Такова моя доля на земле: помогать людям в их заботах.
Поборов волнение, гостья произнесла:
— Можешь передать со своими грамотку? Я ведь знаю, что твои зятья посещают Южную Саксонию по торговой части.
— Да, конечно. Как не ездить? Не поедешь — не продашь и не купишь. И в Саксонию, и в Швабию, и в Баварию. А тебе куда?
— В крепость Гарцбург.
Лейба всплеснул руками:
— Господи, Святый Боже, прости нас, помилуй нас и даруй нам искупление!.. Уж не самому ли Генриху ты отважилась бить челом?
Вся пылая от смущения, Евпраксия ответила:
— Да, ему.
Шварц сочувственно покачал головой, отчего его пейсы-кудряшки стали дёргаться и подпрыгивать, как пружинки:
— Ах, наивная, светлая душа! Мало ль он тебя мучил? Мало ль унижал? Так не лучше ли забыть о нём навсегда? — Но потом вздохнул невесело: — Впрочем, понимаю: любовь... Тот, кто любит, до последнего мига надеется... — И процитировал из Торы: — «Прости нас, о Отец наш, ибо мы согрешили; помилуй нас, о Царь наш, ибо мы нарушили Твой завет; ибо Ты прощаешь и милуешь...»