Евреи в русской армии: 1827—1914
Шрифт:
В той или иной форме все герои повести — жертвы ограничительных законов. Мамис, один из постояльцев Малкиных, рассказывает о жутких нравах хозяйки киевского Жидовского подворья, единственного места, где разрешают останавливаться приезжающим в город евреям; он же вспоминает, что страх перед аналогичным московским учреждением отбил у него охоту посмотреть Москву (136–137; 145–146). В Москве полиция отправила Давида Захарьича ночевать в тюрьму, когда он вернулся вечером из московского театра и дворник отказался пустить его на постоялый двор, единственный, где евреям дозволено останавливаться (137–145). Кременчугского лесника, когда он случайно оказался в расположении военного поселения, связали и унизительнейшим образом выдворили, поскольку на территорию военных поселений евреев допускать запрещено (147–151). Бабис рассказывает, как из города N., где происходит действие повести, изгоняют сотни еврейских семейств, когда поступает распоряжение изъять N. из списка мест, дозволенных для еврейского проживания (151–155).
Тема изгнания в черту заявлена в самом начале повествования, когда у Зельды с языка срывается злое пророчество о том, что, как только закончится служба Арона, их выгонят из N. («Вздор! это до выслуживших солдат касаться не может», — отвечает ей Арон Малкин, 79–80). Но заканчивается повесть душераздирающей сценой изгнания Зельды, ее невестки и внучки из города N., где еврейским вдовам погибших моряков жить не положено, обратно в черту оседлости (211–221). Таким образом, в «Наследственном подсвечнике» главное — не история еврейского солдата и его семейства, но анализ позитивного влияния на евреев жизни за чертой оседлости и негативного влияния на них жизни в пределах черты.
Как мы убедились, солдатскому быту и военной службе Рабинович отводит самое незначительное место. Наоборот, первостепенное внимание уделяется подробному изложению маскильской программы, как позитивной — в виде культурных приобретений, прежде всего пропаганды русского языка и культуры, так и негативной — критике еврейского неравноправия и отсталости. Штрафной солдат и матросское семейство Малкиных — переодетые маскилы, заброшенные в николаевскую эпоху из 1860-х годов. Как и штрафной солдат, Хаскала в России оказалась в двойственном положении: ей так и не удалось воплотить программу по преодолению отсталости евреев черты, поскольку львиную долю ее усилий отнял «плач о еврейском неравенстве» перед российскими властями. Осип Рабинович вряд ли метил так далеко, когда писал рассказ, но его «Штрафной», похоже, предвосхищает и взлет критической мысли еврейских маскилов, и их глубочайшее отчаяние, совпадающее по времени с закатом либеральных реформ. В известном смысле оба рассказа Рабиновича используют условные детали быта — скорее мирного, чем военного — как театральный задник, на фоне которого разыгрывается драма российской Хаскалы. Наконец, его евреи в армии и на флоте — это одетые в военную форму геронты еврейского Просвещения, у которых мало общего с реальным солдатом николаевской эпохи.
Жертва маскильской критики
Образ еврейского солдата Ерухима занимает в автобиографических «Записках еврея» Григория Богрова (1825–1885) одно из ключевых мест{1069}. Посвященные Ерухиму части романа организуют роман в единое целое и имеют самостоятельную художественную ценность{1070}. История Ерухима заслуживает особого внимания еще и потому, что на протяжении более полувека к ней возвращались и с ней спорили русские и еврейские писатели, несогласные с той трактовкой, которую дал образу Ерухима Богров{1071}. Сам Богров оспорил свою трактовку еврейского солдата в повести «Пойманник». Почему Ерухим оказался центральной фигурой в рассуждениях еврейских писателей о судьбе еврея в русской армии?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо кратко остановиться на особенностях богровских «Записок», несправедливо оболганных современной и новейшей критикой. В самом деле, из русско-еврейских писателей первого поколения Богрову повезло меньше всего. Историки литературы отнесли его к разряду писателей в высшей степени тенденциозных, враждебно относящихся ко всему еврейскому, усугубивших у русского читателя антиеврейские предрассудки{1072}. «Записки еврея» сравнивали ни много ни мало с «Книгой кагала» Брафмана, оказавшей, по мнению современников, такое же пагубное влияние на русскую читательскую аудиторию. При этом Богров рассматривался в контексте нарождающейся русско-еврейской юдофобии, а не в контексте художественных стилей и жанров русской литературы. Кроме того, богровскую образную систему новейшая критика рассматривала сквозь дихотомию «плохого еврейского — позитивного русского», причем жанр такого сложного и неоднозначного произведения, как «Записки еврея», определялся как «эмоциональный донос»{1073}.
Историки и литераторы как бы забыли о том, что по уровню владения русской речью Богров стоит на голову выше всех своих современников — русско-еврейских писателей: и Осипа Рабиновича, и Льва Леванды, и Бен-Ами — и уже в силу своего таланта не может быть уподоблен примитивному доносчику. С нашей точки зрения, достаточно сопоставить «Записки еврея» Богрова с таким шедевром мизантропии, как «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина (к слову, редактора богровского романа «Записки еврея»), — и Богров покинет ряды юдофобов и переместится в разряд талантливых эпигонов русского сатирического
Опубликованные Некрасовым в «Отечественных записках» (1871–1873) «Записки еврея» укладываются в жанровые рамки натуралистического романа, построенного на конфликте главного героя с породившей его средой, в данном случае — маскила с миром традиционного русского еврейства. Жанр романа подсказан как бы самой биографией Богрова, всю жизнь пытавшегося вырваться из этой среды. Взаимоотношению героя и еврейского общества посвящена едва ли не каждая страница тысячестраничных «Записок». Но произведение Богрова в то же время содержит и элементы сатирического романа, также связанного с противопоставлением героя и среды. Чем сильней еврейская среда связывает Богрова-рассказчика, тем беспощадней сатира. Чем уродливей изображаемая еврейская традиционная среда, тем оправданней самоуверенное, доведенное до площадной брани отрицание Богровым-рассказчиком этой среды. Таким образом, самооправдание рассказчика и сатирически преподнесенная «еврейская натура» местечкового мирка — две крайности, между которыми располагаются все темы и образы «Записок еврея». В том числе — тема рекрутчины и образ одного из центральных персонажей — солдата русской армии и бывшего кантониста Ерухима{1074}.
Центральная фигура рассуждений Богрова о значении для евреев воинской повинности — друг детства рассказчика, «несчастный Ерухим». Образ Ерухима органично вписан в образную систему «Записок» и непонятен за ее пределами. Еврейская традиционная среда представлена у Богрова персонажами двух типов. Пользуясь метафорой Осипа Рабиновича, назовем их «разбойниками» и «мучениками». К «разбойникам» относятся хасиды, цадики, всевозможные еврейские фанатики, ростовщики и подрядчики. С ними связаны основные атрибуты еврейского традиционного мира — занудное преподавание Талмуда, мерзкие хедерные порядки, традиционные формы еврейского обучения, способы домашнего воспитания и общения, а также все те, кто кормится за их счет. Интересно заметить, что к этой же группе примыкают в большинстве своем еврейские женщины традиционного типа, а также мать и жена рассказчика. Сатирическое отрицание всех тех, кто относится к группе «разбойников», у Богрова не знает границ{1075}. Устами вольнодумца Якоба, обрусевшего швейцарского еврея, Богров высказывает крайнюю форму маскильской критики современного ему еврейства: «Пока не образуется раввинская комиссия для пересмотра религиозно-обрядового кодекса, тормозящего жизнь еврея, — до тех пор евреи будут несчастны, гонимы и презираемы» (2: 248). Иными словами, еврейское равноправие появится само собой, как только евреи откажутся от традиционного образа жизни и его крайностей. Евреи, таким образом, сами виноваты во всех своих бедах. В этой предельной точке зрения, доведенной до национального самоотрицания, — ключ к пониманию образа еврейского солдата Ерухима.
Другая группа, противоположная первой, — это еврейские «мученики». Среди них — отец рассказчика, отлученный за вольнодумство от еврейской общины; несчастный наниматель, которого терроризирует еврей-«охотник»; евреи-пойманники, за которых заступается Богров; в целом евреи, ставшие жертвой несправедливости со стороны властей, подобные семье Ерухима; наконец — сам Ерухим. Мученикам Богров готов простить и известную долю религиозности и атавистическую привязанность к еврейским традиционным ценностям. Более того, встреча мученика-Ерухима с еврейской общиной решительно меняет тональность богровского повествования. В самом деле, Богров беспощаден к еврейскому беззаконию и лицемерию, за которыми, по его мнению, стоят закостеневшие заповеди Талмуда. Но стоит появиться на постое в еврейской семье солдату Ерухиму — и Богров изображает непоказное к нему участие и подлинную заботу о нем местечковых обывателей{1076}. Казалось бы, при такой поддержке Ерухим может вполне опереться на традиционные ценности и черпать в них жизненную энергию, дающую силы активно противостоять армейской среде. Почему же он оказывается то «бедным» Ерухимом, то «несчастным» Ерофеем?
Потому что сила воли, дух протеста, сопротивление суть свойства, по Богрову, только тех, кто хочет порвать с традиционной средой. Сила воли синонимична силе разрыва, она является прерогативой сторонников полной еврейской ассимиляции с русской культурой. Именно поэтому «разбойникам» и «мученикам» противостоят волевые личности, готовые идти на любой разрыв с традиционным еврейским миром, только чтобы обрести самостоятельность действий и независимость мышления. К ним относятся друзья-откупщики Богрова-рассказчика, пытавшиеся воплотить просветительскую земледельческую утопию; еврейский земледелец Якоб, отколовшийся от еврейской общины; сам Богров-рассказчик, всю жизнь пытавшийся эмансипироваться от еврейской местечковой среды.