Евреи в русской армии: 1827—1914
Шрифт:
Того, кто хочет, но не может порвать со средой, Богров называет малодушным, безвольным, трусом. Сказанное в равной степени относится и к отцу рассказчика, и к Ерухиму. Тем не менее по отношению к Ерухиму Богров занимает скорее сострадательную позицию, чем презрительную. Особая тональность в описании характера Ерухима связана с тем, что он — как бы alter ego Богрова. Если рассказчик может жить спокойной жизнью, влюбляться в русских девочек, увлекаться русской словесностью и делать карьеру чиновника на русской службе, то это лишь потому, что Ерухим служит в армии, и здесь — единственное объяснение сочувствия и симпатий рассказчика к Ерухиму. Будь у Ерухима родители попроворней — он, вероятно, стал бы рассказчиком «Записок еврея», а Богрову пришлось бы коротать свой век под ружьем. Богров достаточно выпукло подчеркивает в романе возможность такого поворота событий: когда во время празднования песаха в дом семейства Ерухима врываются кагальные ловцы, они вначале хватают самого рассказчика (Богрова), чтобы сдать его в рекруты, и только потом, выпустив его, забирают Ерухима.
Ерухим — плоть от плоти еврейского местечка. В нем отражены все его слабости и недостатки, от религиозности и до безволия{1077}.
В отношении Богрова к традиционным ценностям своего героя отражаются все противоречия богровской идеологической установки. Богров понимает, что приверженность традиции помогает Ерухиму выжить в армии. Он с готовностью осуждает доносчика — Беню-мешумеда, кантониста из евреев, принявшего крещение. Тем не менее иудаизм нисколько не способствует тому, чтобы облегчить страдания Ерухима. Почему? Потому что иудейская традиция у Богрова, повторимся, синонимична трусости и безволию. В то же время армия не может превратить Ерухима в волевого и смелого солдата, поскольку он сохраняет верность иудаизму. В этом неразрешимом противоречии заключена причина всех несчастий Ерухима{1078}.
В то же время Богров особо замечает, что Ерухим — достойный солдат: «он был неглуп, расторопен, честен, смирен и трезв, но что толку от пользы из этого, когда он был евреем» (3: 158). И в другом месте: «Ерухим… прослыл хорошим, ловким и трезвым солдатом». Совершенно очевидно, что Ерухим-солдат, добросовестно относящийся к службе и спасающийся от ее тягот в вере, должен был бы измениться под влиянием военной службы. Тем не менее никакого активного взаимодействия с военной средой, по Богрову, у Ерухима не происходит. Богров, вероятно, понимает искусственность положения, в которое он ставит своего героя, и потому избегает крайностей в описании военной службы. Так, например, он ничего не пишет об издевательствах офицеров и «дядек» над еврейскими кантонистами с целью склонить их к православию. В противном случае Богрову пришлось бы либо сделать Ерухима выкрестом, поскольку сил сопротивляться у него нет, либо продемонстрировать его жизненную стойкость, чего Богров также не хочет делать, чтобы не впасть в противоречие с собственной идеологической установкой. Поэтому, несмотря на отличия по службе, из-за неверия и предубеждений Богрова Ерухим остается «солдатом-мучеником» (3: 159). Пояснение Богрова ко всему рассказу о Ерухиме как к очерку истории еврея в армии («похождения его бросают яркий свет на жизнь тогдашнего еврея-солдата») следует понимать в контексте богровских ассимилянтских иллюзий, но не как его попытку осмыслить опыт еврея-солдата.
Противоречие Богрова не могло остаться незамеченным. Разрешить его пытались по-разному. Никитин, как мы убедимся, исподволь проговорился о том, что такой человек, как Ерухим, почти наверняка не удержится в традиционной еврейской обрядности. Израильский писатель Шмуэль Ротштейн, в свою очередь, был уверен, что твердость убеждений должна привести к совершенно иным результатам, чем у Богрова. В своем романе «Кантонисты» он использовал один из лучших эпизодов «Записок еврея» и совершенно переиначил его. У Богрова знаменательная встреча кантонистов Лейбы, Бени и Ерухима, отданных на воспитание военным поселенцам, приводит к восстановлению приятельских отношений двух еврейских мальчиков и изгнанию выкреста и доносчика Бени. Дружба Лейбы и Ерухима сводится у Богрова к жалобам друзей на тяготы жизни и к краже хозяйского молока. У Ротштейна эта встреча повторена буквально, но заканчивается иначе. Точно так же, как Ерухим и Лейба, его кантонисты-пастухи встречаются у далекой сибирской деревни. Собрав вокруг себя нескольких еврейских мальчиков, помнящих разрозненные элементы еврейского ритуала, один из кантонистов по частям, как мозаику, восстанавливает целое еврейской традиции. Кто-то помнит отдельные молитвы из сидура. У кого-то чудом оказался тфиллин. Впоследствии, когда кантонисты подрастают и попадают в Иркутск, вокруг ротштейновского кантониста собирается больше десятка юношей, симпатизирующих идее воссоздания небольшой молельной группы. И вот из сибирской глубинки в Петербург по сложной иерархии военных чиновников отправляется запрос, могут ли еврейские солдаты открыть малую синагогу. Вместе с товарищами — точнее, как бы растворившись среди них — герой Ротштейна проходит через столкновения с военной и церковной администрацией и выходит из этих столкновений победителем. Разрешение создать в Иркутске солдатскую синагогу, послужившую, как пишет Ротштейн, основой будущей еврейской общины, завершает роман. Героям Ротштейна, таким образом, удалось выжить в армии, создав островок черты оседлости среди сибирских снегов{1079}.
Мы привели в пример скрытую полемику Ротштейна с Богровым не для того, чтобы похвалить одного и упрекнуть другого, а для того, чтобы самим существом литературной полемики подчеркнуть внутреннюю противоречивость и неубедительность еврейского солдата Ерухима, принесенного на алтарь еврейского Просвещения богровского извода.
Крест шею не тянет
Среди русских литераторов, писавших о евреях в русской армии или о кантонистах, Виктору Никитину (1839–1908) принадлежит особое место{1080}.
Попытаемся на время забыть о биографическом контексте творчества Никитина — крещеного кантониста, русского этнографа и государственного чиновника. Попробуем проанализировать текст рассказа «Век прожить — не поле перейти» вне контекста, а затем сравним результаты с имеющейся биографической информацией о Никитине. Рассказ Никитина отличается особой динамикой и сменой картин, продиктованными, очевидно, желанием автора вместить длительный период жизни героя в пятьдесят страниц повествования. Условно рассказ можно разбить на несколько частей. В первой Никитин рассказывает о безрадостном детстве главного героя, Льва Абрамовича Кугеля, от лица которого ведется повествование. В память рассказчика врезаются картины жизни в одном из местечек черты оседлости. Кагал преследует и изгоняет свободомыслящего еврея — отца рассказчика. Умирает мать рассказчика. В доме появляется ненавистная молодая мачеха, которая изменяет отцу с русским офицером и с позором покидает дом. За незаконную сделку арестовывают отца рассказчика. Попытки спрятать восьмилетнего Льва от набора ни к чему не приводят — его выкрадывают и сдают в рекруты.
Вторая часть посвящена кантонистской жизни Льва Кугеля. Рассказчик особо останавливается на неимоверно трудной дороге в кантонистский батальон города Вольска. По пути в Вольск малолетних рекрутов обирают приставленные к ним солдаты-«дядьки». Особо зверствует подпоручик Мезенцов, вымогательством и издевательствами склоняющий еврейских детей к крещению. По прибытии в Вольск побои усиливаются. Стычкой с ротным поручиком Просенковым, отказом рассказчика принять крещение и переводом его в мастеровые команды в Москву заканчивается вторая часть. Третья посвящена почти десятилетнему периоду жизни Льва Кугеля в подмастерьях у переплетчика Ерофеева. Главная тема этой части — роман Кугеля с Наташей, православной племянницей хозяина мастерской. Рассказчик отказывается принять крещение ради вступления в брак с православной. Когда Наташа сама изъявляет желание принять иудаизм, перепуганный хозяин мастерской обманом избавляется от Кугеля, которого по этапу высылают из Москвы в отдаленный армейский корпус. В четвертой части рассказывается о работе Кугеля в должности штабного писаря и о произволе воинского командования. В начале Крымской войны полк, где проходит службу Кугель, отправляют в Севастополь. По пути в Крым не дошедшему до театра военных действий Кугелю ампутируют отмороженную ногу и комиссуют. Последняя часть посвящена рассказу о безрезультатных попытках автора разыскать осужденного отца, а также размышлениям о несовпадении жизненных принципов рассказчика и евреев черты оседлости.
Через все калейдоскопическое многообразие эпизодов рассказа проходит сквозная тема — взаимоотношения рассказчика с евреями и иудейской религией. Автор с поразительной настойчивостью, порой навязчиво, возвращается к этой теме в каждой из условно обозначенных нами частей рассказа, пытаясь постоянно для себя решить вопрос: что же такое для него еврейская традиция, быт и нравы черты оседлости? Но самое удивительное то, что ответ на этот вопрос у Никитина построен на неразрешимом противоречии, которое рассказчик (и, надо полагать, автор) упорно не замечает. На протяжении всего рассказа Лев Абрамович Кугель высказывает резкое неприятие иудаизма, пренебрежение к иудейским обычаям, искреннее и неприкрытое презрение к иудейской вере, незнание традиции и отсутствие какого бы то ни было интереса к ней. Несмотря на это, рассказчик последовательно отстаивает свое право быть иудеем в самом традиционном смысле слова. Здесь явно содержится парадокс. Посмотрим, как он воплощается в рассказе.
Антирелигиозная позиция автора заявлена на первых страницах рассказа — причем и в сюжете, и в стиле{1084}. Евреи черты, по Кугелю, фанатичны, нетерпимы и лицемерны{1085}. Религия давно стала убежищем ханжей. Каков традиционный еврейский дом — таковы и евреи черты. Последние во время набора ведут себя самым гнусным образом: детей отлавливают и сдают в рекруты, в то время как старшие братья сданных по набору детей предательски прячутся, опасаясь, как бы их не поставили в замену (179). Единственное порядочное место, где удается спрятать маленького Льва, зажиточный и гостеприимный русский дом, но и там мальчика находят и хитростью выманивают еврейские сдатчики (177–178). Не случайно поэтому, комиссовавшись из армии, Кугель рассказывает о евреях черты оседлости с пренебрежением и высокомерным презрением. Он говорит, что не имел «ничего общего с одноплеменниками»; «я совершенно отвык от всех беспорядочных их порядков, запрещающих и разрешающих всякий вздор»; «я даже языка их не понимал» (213).