Еврей в России больше, чем еврей, и больше он, чем русский
Шрифт:
– Пани, хлеба можно? – спросила она нерешительно. Тетка подозрительно осмотрела протянутые ей туфли и после безуспешной попытки заменить ими свои старые стоптанные чёботы, сунула их обратно расплакавшейся девушке. Потом, отойдя несколько шагов, видно, передумала и протянула руку:
– Ладно, давай, чего уж тут. Может, моей малой подойдет.
Положив туфли в мешок, она долго в нем рылась. Наконец, вытащила небольшую ржаную горбушку и отдала девушке, та быстро ее схватила и побежала прочь, босая и довольная.
Позже Женя
Положение этих людей было ужасным – они не имели никаких прав, не попадая ни под какую социальную рубрику коммунистического режима. Их нигде не брали на работу, не давали никаких, даже «иждивенческих», карточек на питание. Им не было места нигде, вплоть до лагерей ГУЛАГа (Главное управление лагерей), где они по крайней мере имели бы пайку хлеба.
Позже, уже в эвакуации, одному из таких беженцев, скрипачу варшавского симфонического оркестра, женина мама давала кое-какую еду и одежду. Но вскоре он перестал приходить. Потом выяснилось, что, добывая пищу на помойках, он отравился крысиным ядом и умер.
Эвакуационный Куйбышев начался с громадного душного шумного и замусоренного вокзала, гудевшего тысячами звонких детских, громких женских и хриплых стариковских голосов. Люди сидели и лежали на узлах, мешках, чемоданах, рюкзаках, которые служили им кроватями, обеденными столами, стульями и даже стенами их нехитрых домов, где они проводили многие недели, а то и месяцы.
Это был целый город со своими улицами, площадями, переулками. Он жил своей особой жизнью, почти никак не связанной со всем остальным миром. Здесь знакомились, расходились, встречались, ругались, влюблялись. Здесь были свои детские сады, ясли, школы, поликлиники и больницы. Все население этого города делилось на «кувырканых» и «беженых».
Первые, эвакуированные, были в более привилегированном положении и жили под крышей вокзала, а некоторые из них, старожилы, на зависть всем остальным, даже занимали скамейки в бывшем Зале ожидания. Вторые, беженцы, в основном обитали на пыльной привокзальной площади и на перронах.
Над всем этим крикливым разноголосым и разноязычным вавилоном, как лозунг, как голос надежды, как путеводная звезда, висело непонятное, но такое желанное и призывное слово: распределение. Оно означало очень многое и звучало заклинанием, молитвой. Тот, кто получал заветную белую бумажку с этим словом, сразу поднимался на новую более высокую ступень строгой вокзальной иерархии, становился счастливым обладателем особо важных благ, ступал на порог новой неизвестной, но полной надежд жизни. Он тут же начинал торопливо складывать свои мешки и чемоданы, а вскоре совсем исчезал в том загадочном завокзальном мире, который носил гордое имя, произносимое почтительно и
Наконец, в руках жениной мамы тоже появился этот драгоценный бумажный листок с коряво написанным фиолетовыми чернилами адресом: улица Водников, дом № 22.
И вот они потащили свои узлы по булыжной мостовой, круто спускавшейся к Волге от горбатой Хлебной площади с высоким желтым облезлым элеватором. Они прошли квартал и очутились в одной из двух небольших комнат коммунальной квартиры старого двухэтажного дома, которая была предоставлена в порядке «уплотнения» жилплощади врача Гуревича, жившего там с женой и престарелой матерью. Случай ли свел те еврейские судьбы или некий божий промысел? Кто знает.
Отзынь, малышня жидятая
Для оказавшегося в куйбышевской эвакуации Жени самой большой радостью было совершенно невероятное открытие, которое он сделал через пару дней после приезда, когда вышел из двора их дома погулять. Случилось так, что на соседней улице, совсем рядом, уже целую неделю жил его добрый школьный московский друг Марик Вайнштейн.
Однажды вечером в качестве опытного старожила, он взялся показать Жене окрестности и, походив по нескольким улицам и переулкам, они вдруг оказались в большом и закоулистом дворе. В его глубине копошились какие-то ребята. Друзья подошли к ним.
Мальчишки занимались странным делом. На земле возле стены стоял деревянный ящик-клетка, из которого неслось тихое жалобное мяуканье. Крупный лобастый парень лет четырнадцати ржавым железным прутом бил через щели ящика тощую окровавленную кошку. Задние ноги у нее были перебиты, и она, перетаскивая из угла в угол свое немощное тело, старалась прижиматься к гвоздистым стенкам.
Всюду ее настигал быстрый резкий сильный удар, от которого ей все труднее становилось увертываться. Мальчишка старался попасть ей в голову, спину или живот. Но у него это не получалось. Прут каждый раз соскальзывал, царапал и сдирал кожу, оставляя кровавые следы на грязной лохматой шерсти.
Жене стало очень даже не по себе. Он потянул Марика за рукав и сказал тихо:
– Пойдем отсюда.
Но тот даже не обернулся. Он стоял, как вкопанный, и затаив дыхание, не отрывая глаз, следил за каждым движением лобастого мальчишки.
Быстро темнело, сумерки опустились на улицу, дома, двор. Кошка кричала все громче, в ее крике слышался ужас, отчаяние, мольба.
Марик переступал с ноги на ногу, его щеки от волнения покрылись красными пятнами. Вдруг он рванулся вперед, протиснулся к ящику и схватил парня за руку:
– Дай мне попробовать.
Тот с презрением взглянул на него и ухмыльнулся краем губ:
– Отзынь, малышня жидятая, обойдемся без сопливых.
Марик деловито оглянулся и, приняв независимый вид, зашел с другой стороны.
– Очень-то и надо, – негромко сказал он, потеряв блеск в глазах и румянец на щеках.
Но развязка наступила раньше, чем кто-либо ее ожидал. Лобастый парень вдруг попал кошке между ребер и проткнул ее насквозь. Она захрипела, задергалась, потянулась и замолкла.