Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
— В неком смысле отец поразительная личность. Мать могла меня привести в сапожную мастерскую, усадить на стул, сдернуть туфли и пожаловаться айсору… Ты знаешь, кто такие айсоры? Это ассирийцы.
Я кивнул — я знал. Ассирийцы в Киеве держали чистильные будочки на Бессарабке и Крещатике и скупали золото. Богатейшие люди! Один знакомый айсор говорил мне:
— Что ты за еврей?! Жиды ведь имеют копейку! Правда, против нас, айсоров, и ромы бедняки…
Цыган он почему-то называл ромами.
— А уж евреи — нищета! Айсоры самый золотой народ на свете. Это потому что наши девушки ни за кого другого, кроме как за айсора, замуж не идут: все в семье остается.
Одного айсора я описал в повести «Поездка в степь», но в его семье случилась трагедия — в судьбу, разламывая национальные перегородки, ворвалась любовь к русской.
Жаловалась мать айсору долго и горько:
— Опять каблуки скривила, набойки стесала, как масло с ложки слизнула или пенку от варенья. Не успеешь оглянуться — раз и нет! Не напасешься на нее — косолапая и с дефектом.
Я девочкой была очень красивой, и со мной отец связывал всякие надежды. Ты умная, говорил,
— В четвертом классе? — недоверчиво спросил я. — Не рановато ли?
— О нет! — воскликнула Женя, прижавшись к плечу своим мягким и беззащитным. — О нет!
Я забыл, что сам в эвакуации слушал, как сверстники — ученики четвертых и пятых классов школы № 50 имени Сталина в Ташкенте, рассказывали друг другу похабнейшие анекдоты на бревнах за дворовым туалетом общежития по улице Пушкинской, 63, рядом с небольшим особнячком, в котором жил с семьей Алексей Толстой. Я описал довольно подробно, что происходило во дворе особнячка по вечерам, в повести «Божья травка», которой Твардовский дал другое заглавие: «Когда отец ушел на фронт». Главки о Толстом цензура выбросила, текст вынудили издательство переверстать, наложили штраф на редактора, который я оплатил из собственного гонорара, и, что поразительнее остального, — мне не удалось восстановить изъятое при переиздании несчастной повести. Так читатель и не узнал, как развлекался Толстой во времена нашествия. Анекдоты ребята рассказывали всякие. Я анекдотов никаких не знал — слушал молча. Среди нас присутствовали и семиклассники. Один из них — отличник и сын дирижера театра имени Ивана Франко очкарик Яня Блюмин — подросток, о котором никто ничего дурного не мог сказать, тоже участвовал в общей беседе. Его два анекдота оказались, помнится, забористее остальных. От Яни я ничего подобного не ожидал. После войны он, окончив школу с золотой медалью, подал документы в вуз, но не прошел собеседование. Возвратившись домой, Яня написал записку матери с просьбой простить его и свел счеты с жизнью. Одни утверждали, что из-за неудачной любви, во что легко верилось — вислый нос; оттопыренная нижняя губа и маленькие глазки за толстыми линзами очков не оставляли ему никаких шансов; другие считали, что Яню добила история с поступлением в институт. Евреев на престижные факультеты не принимали и при наличии золотой медали, а Яню родители предупредили: не лезь куда двери закрыты — лоб расшибешь.
— Не дай Бог пожившему мужчине услышать, о чем болтают девочки иногда на прогулках. Не дай Бог! Я не хочу иметь детей — слишком страдала сама, когда произрастала. Сестренка Наташка — тогда кроха, еле ножки переставляла, увязалась за нами. Мы считали, что она ничего не понимает и не в состоянии ничего запомнить. В воскресенье у нас собралась вся семья для чаепития, да еще повидаться с отцом явился мамин брат с женой. Я дочитывала книжку в другой комнате. Наташка внезапно радостно объявила, что желает рассказать анекдот. Компания обрадовалась — надоело просить ее продекламировать свежевызубренный стишок. Анекдот она выдала с мельчайшими подробностями, от которых я и сейчас вспыхнула бы кумачом, да еще и прибавила, дрянная девчонка: Женька с Инкой хохотали, а я не поняла, что такое ПэПэЖэ! Родители, чтобы не заострять внимания Наташки, подтвердили, что анекдот смешной, но все-таки не очень. И вообще, анекдоты — чепуха и недостойное занятие. Я металась по комнате в отчаянии, не зная, что предпринять. Выпрыгнуть из окна? Провалиться сквозь пол? Выскочить из комнаты и побить Наташку за вранье? Повеситься прямо сейчас? Залезть под кровать и там лежать, чтобы никто до утра не нашел? Сгореть со стыда? Все отрицать? Я смотрелась почему-то в зеркало: гадкая, гадкая уродка, да к тому же багровая, как свекла, и прыщ на подбородке отвратительный. Вот кошмар! Представляешь?
— Очень хорошо представляю. Нечто подобное произошло когда-то и со мной, — сказал я в утешение, хотя со мной ничего похожего не происходило.
— Ну, ты парень, тебе проще.
Воспоминания настолько болезненно отозвались сейчас на Жене, что она всхлипнула. Слезы у нее находились близко. Чуть что — туманные очи наполнялись блестящей влагой. Я вытирал лицо кончиками пальцев, а она все плакала и плакала, градом теряя крупные капли. Удивительно, что они не замерзали на щеках. Мороз в Роще стоял нешуточный. Наконец Женя успокоилась.
— Ну и что случилось дальше? Выпороли тебя, поставили в угол или прочли нотацию?
— Если бы! Поздним вечером, лежа на диване, отец позвал к себе. Была любимая поза: я упиралась коленками в пол, локти на краю подушек, физиономию подпираю ладонями. Он лежал вытянувшись — глаза в потолок и попыхивал особой носогрейкой. Значит, разговор предстоял серьезнейший. Тогда-то он дал мне первый урок любви, темой он выбрал женщину, долго рассуждал о том, как она прекрасна, как благородно чувство, которое испытывает мужчина к избраннице, как девочки чуть старше меня уходили добровольно в армию, как подло и дурно сплетничать и делать их персонажами скверных анекдотов. Как ужасно, что в лагере к женщинам относятся наплевательски и тоже рассказывают о них всякие гадости. Все, что он вещал, одновременно являлось правдой и не совсем правдой. Он состоял из двух половинок, но тогда спас меня от удушающего стыда и неловкости, оградил от грубости и примитивности жизни. Передать, что творилось в душе,
Мою ладонь тем не менее она не отпускала, крепче прижимая к груди — настолько крепко, что я ощутил сквозь тонкую материю кофточки, как сосок напрягся и стал твердым.
— Если уж речь зашла о суде, то, наверное, нет более строгих следователей и прокуроров, чем девица в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет, — сказал я и, улыбаясь, высвободил руку, но вовсе не по нравственным соображениям, а по чисто физиологическим — в зобу дыханье сперло: к девичьей близости я не привык — в спортзалах девчонок я не воспринимал как девчонок: они казались мне целлулоидными акробатками в заводной игрушке.
— Не смей хихикать! Для меня это была трагедия! Да, трагедия. Его двойственность, частая неискренность, колебания, нестойкость в мелочах, необязательность в более крупных вещах убивали. У отца были золотые руки и золотая голова, но, вероятно, недоставало воли. Каждый раз собирался создать какой-то уникальный радиоприемник, чтобы ловить заграницу, но не какую-нибудь политику, а джаз! Джаз — вот политика, резюмировал он, самая что ни на есть действенная политика! Он очень любил джаз. При всей своей показной нелюбви к Западу. Обожал слушать природную английскую, французскую и немецкую речь. Начинал свинчивать по ночам аппарат, а потом бросал, и нелепое сооружение долго пылилось на подоконнике, постоянно напоминая, что суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано. Тургеневский тип! Рудин! Я приходила в отчаяние от своей любви к нему и от его кошмарных несовершенств. Трибунал внутри меня заседал едва ли не ежедневно. Я жестокая, нехорошая, даже преступная. Но я ничего не могла с собой поделать. Зато читать он любил запоем. О, от чтения его ничего не отвращало. Он погружался в чтение, как в сон. Читал всегда, читал везде и на многих языках. На японском читал. Скрывал от окружающих свои знания. Осваивал языки быстро, без труда. Но этот природный талант совершенно не ценил: а, ерунда! Ну, еще один язык, ну еще два! Что из того? Природного лингвистического таланта оказалось мало, чтобы сделать нас всех счастливыми.
— Нет, ты не права. Уметь читать на иностранном языке, уметь радоваться познанию — редчайшее искусство, — не согласился я. — Уметь насытить свой мозг чужими мыслями на чужом языке дано далеко не каждому. Да еще во глубине сибирских руд! А он умеет обращаться с книгой, умеет ценить и хранить ее. Библиотека для него дом родной!
— Вот именно, — печально ответила Женя.
В ее отношении к отцу проскальзывала фамильная тяга к раздвоенности. Отец не был для Жени однозначным универсальным явлением. Он весь состоял из клочков и осколков.