Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
— Сам-то Фадеев пакет вскрывал, листок читал? — поинтересовался Кондратович у Твардовского.
На что получил лаконичный ответ:
— Черт его знает!
И они отправились — но уже не в шашлычную, а в рюмочную в районе метро «Новокузнецкая»: где-то она притаилась на Пятницкой. Рюмочную ту Александр Трифонович почему-то уважал. Причина уважения осталась неизвестной. Беседа между ними происходила в начале 60-х, я о ней узнал в середине 70-х, когда Кондратович работал в журнале «Советская литература на иностранных языках» на набережной Шевченко — после смерти Твардовского и разгрома «Нового мира».
Угрожая Эренбургу, Фадеев, тонкий сталинский политикан, отдавал себе отчет, какое воздействие может оказать публикация на личную судьбу Кольцова, возвращения которого не желали многие, хотя слава о нем как о сверхталантливом журналисте и редакторе «Правды» преувеличена. Знал ли Фадеев настоящее положение дел с Кольцовым? Может, и знал. Верил ли — другой вопрос.
Кольцов был энергичным работником, обладавшим серьезными организационными способностями. Он — типичный большевик закала 20-х годов, с весьма ограниченным идеологией творческим потенциалом, непоколебимый коммунист и сторонник сталинских методов борьбы на внутреннем и внешнем фронтах. Но есть у него одна отличительная черта, которая не позволяет его выбросить из исторической тележки: он возводил напраслину
Но Фадеев-то каков?!
Обсуждать человеческие качества Михаила Кольцова не представляется возможным. Слишком разнятся нынешние моральные критерии от прошлых идеологических императивов. Боязнь прослыть неблагодарным и страх подорвать собственную репутацию преданного до последнего вздоха вождю и большевизму журналиста определяли многие поступки и создавали конфликтную внутреннюю среду, из которой не существовало выхода. Эренбург, справедливо признавая за Кольцовым определенные достоинства, старался, однако, дистанцироваться от него в какой-то мере, особенно в мемуарах, и не относил себя к числу безоговорочных его друзей и поклонников и после XX съезда КПСС, когда наступил посмертный звездный час растерзанных Сталиным людей. Настороженность Эренбурга вполне объяснима. Кольцов поддерживал тесные связи с ежовской агентурой и посланными Сталиным советниками, выступая иногда и в роли военно-политического руководителя интербригад. Среди его конфидентов естественным образом оказались Наум Эйтингон — генерал Котов, резидент НКВД, — и будущий невозвращенец Александр Орлов, и масса других агентов, осведомителей, уполномоченных, связанных с разведкой, органами безопасности и прочими учреждениями, ведущими видимую и невидимую войну в Испании. Эренбург, не имея возможности прервать с ними контакты, стремился всеми силами их ограничить. В мемуарах он специально подчеркивает отрицательное отношение к одному из организаторов убийства Троцкого генералу Котову, будущему главе террористической группы, осуществившей прямой приказ Сталина о ликвидации. Не нужно специально доказывать, что Кольцов, наделенный громадной властью, которую счел необходимым подчеркнуть Хемингуэй, конструируя эпизод столкновения Каркова с Андре Марти, находился в оцеплении агентов НКВД, подобных Эйтингону-Котову и Орлову. Нет смысла искать ссылки на них в «Испанском дневнике», составленном довольно примитивно и поспешно. Заметки Кольцова изобилуют подцензурными легковесными фактами и дают весьма одностороннее и неполное представление о происшедшем. Да и по журналистской газетной природе он не мог создать ничего иного. Советчина душила его. Писал Кольцов не лучше Давида Заславского, Семена Нариньяни и прочих ведущих сотрудников довоенной и послевоенной «Правды». Кольцовские сюжеты и стилистика несколько выделялись, но принципиально не отличались от общего уровня коммунистической прессы. Большой щепетильностью и чувствительностью Кольцов не отличался. Так, после гибели Бухарина, который был ему благодетелем и фактически выдернул способного юношу из небытия, печатая регулярно в течение десятка лет, Кольцов опубликовал статью «Убийца с претензией», иллюстрированную Борисом Ефимовым, художником еще более одиозным и беспринципным, чем брат, чье отвратительное служение сталинской системе не поддается никакой квалификации. Трудно вообразить что-либо более мерзкое, чем карикатуры на политические темы Бориса Ефимова. Сейчас подлинную сущность деятельности братьев Фридляндов пытаются замолчать по непонятным причинам, но недалек тот час, когда истина в полном объеме пробьет себе дорогу.
И вместе с тем смерть Кольцова и его верность тоталитарному большевизму сталинского типа и личности вождя неоднозначны. Это многослойное явление. Утратив понятие о гуманитарных ценностях, Кольцов потерял всякий шанс и всякую надежду оставить след в газетной литературе. Но, повторяю, он обладал бурной энергией, незаурядным умом и определенными достоинствами, и его абсолютно бессмысленная смерть — еще одно кровавое пятно на черной репутации Сталина, убивавшего полезных для системы людей только по исключающей логику прихоти. Смерть таких людей, как Кольцов, показывает суть системы с неожиданной стороны и обессмысливает не только верность ей, но и вообще уничтожает всякие признаки какого-либо нормального поведения пусть по чисто формальным признакам. Перед Сталиным несчастный Кольцов ни в чем не провинился. Отлично сознавая характер деятельности и внутренние качества Кольцова, Эренбург делает попытку удержать хотя бы память о нем в кругу тех, чья память неприкосновенна. В мемуарах по поводу гнусной антибухаринской статьи Эренбург глухо и невразумительно замечает: «Он никого не старался погубить и плохо говорил только о погибших: такое было время». О времени Эренбург заговорил напрасно. Кольцову казалось, что, оплевывая могилу Бухарина, он продлевает свои дни. Большевистское время, на которое ссылается Эренбург, являлось в высшей мере алогичной категорией, и нащупать ее законы не представлялось возможным ни тогда, ни теперь. В нравственно-философском отношении отвратительные поступки не имеют временной кодификации. Возьми лопату в руки и иди рыть землю, но гадостей не пиши и с негодяями не сотрудничай. Но зверство сталинской системы состояло в том числе и в невозможности сойти с вертящегося круга даже при желании. Эренбург хочет спасти Кольцова в соответствии с нормами хрущевской эпохи, не понимая, к сожалению, относительность и закатность этих норм. Эренбург успел пожить в эпоху оттепели, завершившейся заморозками, и, подчеркивая ум Кольцова, не забыл о «душевном ущербе» 30-х годов.
Напрасный труд! За этот так называемый «ущерб» Кольцов заплатил жизнью и кто знает какими мучениями, прежде чем с ней распрощаться. «Товарищ Мигель», веривший Сталину и в Сталина, сыграл в испанских событиях не до конца проясненную роль. Сталинское решение уничтожить Кольцова, по-видимому, основывалось на том, что Кольцов видел все собственными глазами и понимал, что вождь бросил интербригадовцев на произвол судьбы и, сворачивая помощь, фактически предал дело и советских советников, и советских военных, и западной демократической интеллигенции, поддержавшей усилия республиканского правительства. Проницательный и чувствительный Генри Миллер, сразу ощутивший природу развязанной диктаторами бойни, в том числе и идеологической, осознающий бесполезность в создавшихся условиях собственных намерений отстоять республиканские принципы и потому выказавший равнодушие к перипетиям кровавой испанской драмы, советовал более экспансивному и наивному Джорджу Оруэллу не ввязываться в подозрительный конфликт, в итоге которого он испытает только разочарование. Изоляционизм и индифферентность Миллера не повлияли на Оруэлла. Но он возвратился из Испании убежденным противником Сталина и тоталитаризма. Горькое разочарование сделало его агрессивным. Теперь он знал, кто и как
Кольцов знал — быть может, лучше всех — правду об испанских событиях, а главное, он мог ее оценить. Нельзя его упрекать, что он ее не попытался высказать. Эренбург тоже знал правду, в меньшей, вероятно, степени, чем Кольцов, но тоже ее утаил. К сожалению, в мемуарах он не захотел приоткрыть краешек занавеса и позволить читателям заглянуть в кулисы, чтобы увидать кукловодов в истинном свете. Трудно представить себе, особенно после прочтения романа «По ком звонит колокол», что Кольцов и Эренбург не могли или не сумели осмыслить пережитое. На Западе масса интеллектуалов считала, что борьба с Гитлером и национал-социализмом требует умолчания того, что происходит в Советском Союзе. Сталин им казался меньшим злом. О лагере республиканцев и толковать нечего. Масштабы отрицательного были для них слишком неравны. Западные интеллектуалы в покорном ношении железного намордника виновны больше, чем Кольцов и Эренбург, опутанные цепями сталинизма, цензуры и привязанные к родине сердцем, а что касается Эренбурга — да, впрочем, и Кольцова — страстным желанием выполнить до конца свою миссию, как она понималась ими. Поэтически одаренная душа Эренбурга влекла его по иному пути, чем холодная мысль Кольцова. Немногим советским испанцам, кроме Эренбурга, было суждено дойти до намеченного судьбой естественного предела. Сталин их боялся и ненавидел, стремясь при малейшем удобном случае ликвидировать.
Я слушал Каперанга отныне с возрастающим удивлением и недоверием. Трудно было разобрать, в чем суть его претензий: кто просрал Испанию и почему? Но потом я усвоил железно, и обязан я устойчивостью своего мнения Каперангу: романтический флер, который набросил Сталин на испанскую эпопею, обернулся вскоре старой и дырявой ветошью. Испания под Франко не пропала, не кончилась, а к концу XX века заняла одно из первых мест среди стран континента. В Испании не Франко и не легион «Кондор» оказались сильнее — это еще можно было пережить, хотя и с ощущением горького чувства вины. В Испании сталинская система околпачивания дала первый очевидный сбой на мировой арене, продемонстрировав собственную разрушительную несостоятельность. Не оправившись еще от нокдауна, она бросилась в объятия Гитлера и попыталась восстановить реноме захватническим освобождением западных районов Украины и Белоруссии. При явном попустительстве и даже содействии Гитлера все действия РККА завершились успешно. Агитационный пирожок внутри страны скушали без особых протестов и жалоб на несвежесть продукта, из которого он стряпался. Окрыленный вялой и молчаливой поддержкой, Сталин бросился на север, стремясь раздавить Финляндию, чтобы облегчить оккупацию прибалтийских стран. Провалившись там, он несколько угомонился, сменив правительства в Латвии, Эстонии и Литве.
Первые месяцы войны 41-го возвратили обитателя Кремля на землю и напомнили об испанской катастрофе. И только всеобщее восстание народа против гитлеровской Германии спасло положение. Народ одержал победу под его стягом, но вопреки военным претензиям вождя и прежней политике. Но свою несостоятельность система ярко и убедительно, с неприятной и необъяснимой откровенностью продемонстрировала при попытке подавить мятеж Франко. Она, система, вскрыла на Пиренейском полуострове гниющее материалистическое ядро сталинизма, забрав у республиканцев колоссальный золотой запас нации, прислав взамен более шести сотен неважных самолетов, до тысячи устаревших танков и бронеавтомобилей, тысячу с лишним орудий разного калибра, полмиллиона винтовок вышедших в тираж образцов, двадцать тысяч пулеметов и прочее слабенькое вооружение.
И все бы ничего, и голыми руками немало удалось бы сделать, но Сталин параллельно испанским баталиям создал в собственной стране обстановку отвратительной внесудебной бойни, посеял в ней дикий страх и недоверие, когда расстрел и лагерь превратились в повседневность.
Эту страшную параллель до сих пор историки, писатели и журналисты совершенно не замечают и исключают из рассказов о жизни Страны Советов в 30-х годах. Испанская драма рассматривается изолированно, если вообще рассматривается. Большой террор стараются преуменьшить и повернуться спиной к Пиренеям. А ведь он, этот Большой террор, если и не начался там, то подпитывался ядовитыми соками оттуда. Сама идея существования пятой колонны имеет мадридское происхождение. Можно привести еще десятки примеров, как испанский сапог давил и терзал уже больное тело России, но я-то пишу о другом. Иногда сожалею, что о другом.
Испанский конфликт назревал и разразился параллельно с гнуснейшими московскими процессами, варварскими демонстрациями преданности вождю и одобрения его политики, которые сколачивал столичный партбосс Никита Хрущев, одновременно с устранением с общественной арены осколков несостоятельной ленинской гвардии, пользовавшейся, однако, авторитетом у значительного отрада интербригадовцев, связанных с Коминтерном, наряду с уничтожением верхушки РККА во главе с маршалом Тухачевским, а погодя — группы военных, среди которых первое место принадлежало маршалу Блюхеру, — разве в подобных обстоятельствах можно было надеяться на победу в Испании? Разве можно было надеяться на победу в Испании, когда в стране нагнетались шпионские страсти, отзывали послов и сотрудников НКИД, агентов ИНО и НКВД на родину, с последующим их исчезновением? Разве можно было надеяться на победу в Испании, читая невероятные по абсурдности заголовки газет, наряду с распространением злобного доносительства, сменой рядового состава органов внутренних дел и государственной безопасности, чисткой дипломатического корпуса, идеологических и экономических наркоматов, геноцидом интеллигенции, арестами писателей, ученых и деятелей культуры, яростными нападками на все и вся, ростом антисемитизма и неумеренным возвеличиванием карикатурной фигуры Сталина, ретушь портретов которого стала основой деятельности миллионов сограждан — от секретарей ЦК до последнего проявщика в районной многотиражке. В подобной обстановке развала и распада нельзя выиграть никакую войну — ни финскую, ни испанскую, ни германскую. Только восстание народа против немецких фашистов избавило мир от коричневой чумы. Восстание, а не военные битвы, не военное превосходство опрокинуло на лопатки Гитлера. В созданной Сталиным ситуации и ценой большой крови можно было лишь оприходовать часть смертельно раненной Польши и уложить в ледяные могилы Карельского перешейка десятки тысяч красноармейцев, довольствуясь пусть важными, но отнюдь не решающими для стратегической безопасности страны приобретениями. Восстание нашего народа лежит в основе миллионных потерь. Военные сражения, проведенные по всем правилам оперативного искусства, никогда бы не привели к такому количеству убитых и раненых. На зверство нацистов есть что списать, конечно, но отсутствие подготовленной армии, низкий уровень организации военной мысли — главные причины неудач первых месяцев войны.